Ревность острым ножом полоснула казака.
— Ты сдурела! — вспылил Богдашка. — Ему ведь за сорок годов, а ты вон — яблонька в цвету!
— Ну и что ж, пусть за сорок годков! — противясь и отталкивая от себя Брязгу, с усмешкой ответила она. — Оттого любовь, как добрая брага, слаще будет и крепче!
— Так он же старый пень! — не сдерживаясь, раздраженно сказал Богдашка. Клава вспыхнула, блеснула злыми глазами: — А вот и не стар! Не полыхает, может, как ты, словно хворост, зато жару-накалу в нем больше, чем у всех молодых!
— Дыму да копоти много! — съязвил казак.
— Врешь! Сильный он! И думку за всех нас думает! — горячо ответила Клава. — Уходи, Богдашка, не люб ты мне! — она вскочила с места и потянулась с тоской. — Эх, горе-горюшко, и приворожить нечем. Никакие травы, ни самые золотые слова не доходят до сердца.
— Оттого, может, и мил, что о другой забота…
— Опять врешь! — со злобой перебила Клава. — Нет у него другой… и никакой! За это и люблю. И ничего ему не надо: ни любви, ни богатств! Ин, впомни, на Дону из своей добычи одаривал всех…
— Вишь ты, — усмехнулся Брязга, — сладкий пряник какой. И Василиса к нему тянется…
В руках казачки хрустнула сухая веточка.
— Марево это… — глухо промолвила она. Помолчала и со сдержанной силой заговорила: — Не отдам его. Зарежу! И чего пристал ты, зачем мучаешь? Не трожь меня, казак! Тронешь, братцу Иванке скажу…
— Говори, всему свету говори, моя ясынка, что ты мне краше света, милее звезд, — страстно зашептал казак. — Чую, все уйдет, а я при тебе останусь.
— Не нужен ты мне… Одна я останусь, или Волга примет меня, если не по-моему будет, — твердо сказала казачка. — Прощай, Богдашка! — Она повернулась и решительно пошла прочь.
— Эх, горяча и упряма девка! — сокрушенно вздохнул Брязга. — Вся в брата Иванку Кольцо!
Он постоял-постоял на лесной тропке, прислушался, как удалялись шаги, и, опустив голову, тяжелой походкой пошел к сельцу.
На высоком дубе, что шумит на Молодецком кургане, на самой верхушке, среди разлапистых ветвей, сидел Дударек и зорко вглядывался в речной простор. Сверкая на солнце, Волга стремниной огибала Жигули и уходила на полдень, в синие дали. Берега обрывами падали в глубокие воды. По овражинам ютились убогие рыбацкие деревушки. Далеко-далеко в заволжских степях вились струйки сизого дыма — кочевники нагуливали табуны. Мила казаку Волга-река, но милее всего его сердцу добрый конь. И мечтал Дударек о лихом выносливом скакуне. Напасть бы на кочевников и отобрать сивку-бурку, вещую каурку. Вскочить бесом ей на спину, взмахнуть булатной сабелькой и взвиться над степью!
«Эх, нельзя то! — огорченно вздохнул казак. — Батькой зарок дан — не трогать кочевников!»
Дударек нехотя отвернулся от ордынской сторонушки и глянул вниз по реке. Там, вдали, на Волге возникло пятнышко. Наметанный глаз дозорного угадал: «Купец плывет! Ух, и будет ныне потеха!».
Он терпеливо выждал, когда в сиреневом мареве очертились контуры большого груженого судна. Медленно-медленно двигалось оно с астраханского низовья.
— Смел купчина, один плывет! — подумал Дударек, вложил два пальца в рот и пронзительно свистнул. Казак, дремавший под дубом, очумело открыл глаза.
— Чего засвистал, Соловей-разбойник? Что углядел? — с хрипотцой спросил он.
— Вижу, — крикнул Дударек. — Вижу!
— Да что видишь, сказывай, башка?
— Купец с Кизилбашской державы идет. На мачте икона блистает. Никола угодник, чего доброго, за лоцмана. Эх-ма, сарынь на кичку! — крикнул Дударек и быстро спустился с дуба. На бегу к стану дозорщики кричали:
— Плывет, браты. Эй, плывет!..
Сразу забегали, засуетились повольники. Богдашка Брязга с багром бежал к стругам. За ним устремилась его ватажка. Ермак, широкогрудый, в голубой рубашке, с непокрытой головой, неторопливо шел к берегу. Ветер трепал его густые курчавые волосы. Рядом с Ермаком вышагивал Иван Кольцо.
Завидев брата к нему бросилась Клава:
— Братику, возьмите с собой!
Ермак строго взглянул на озорное лицо станичницы:
— Девке с казаком не по пути! Вертай назад!
Клава обожгла взглядом атамана и схватила брата за руку:
— Упроси, Иванишка!
— Не можно, по донскому закону. Иди к Василисе, ухваты по вас соскучились.
Девка сердито изогнула темные брови, бросила с вызовом:
— Нелюдимы… Скопцы…
— Ах ты… — озлился Кольцо и сжал кулак. — Я те отхлещу!
Клава закусила губу, глаза ее дерзко вспыхнули.
— А ты и рад! — усмехнулась она в лицо Ермаку, увидя, что он улыбнулся. Атаман посуровел: — Казачья воля не терпит женской слабости. Вот и раскинь умом, синеглазая, — веско ответил он.
Шелестя кустами, атаманы ушли к стругам, а Клава все стояла и думала: «И чем я ему не по душе? Неужто и верно, Василиса околдовала его… И что только хорошего он нашел в этой веретенной бабе, в корове?» — казачка гневно сдвинула брови, и на густых ресницах ее заблестели слезы. Она стряхнула их, выпрямилась и пошла к стану.
Синий дым костров растаял, и в стане наступила глубокая тишина. Клава присела на камень и вгляделась в речную даль. На зеленом изгибе Волги показалось суденышко с распущенными парусами. Дул полуденный ветер, но его не хватало, чтобы осилить могучее течение. По берегу стайкой тащили бечеву бурлаки. Издалека, как тяжкий стон, доносилась их песня… Скорее угадать, чем услышать, можно было ее слова:
Ох, матушка-Волга,
Широка и долга!
Укачала, уваляла,
У нас силушки не стало,
О-ох!
Лицо Клавы затуманилось. Она обернулась и увидела, как на ертаульный челн проворно прыгнули братец Ивашка с пятью удальцами, оттолкнулись и быстро пошли в стремнину. За ними, пока держась у берега, таясь в зеленой тени, поплыли другие струги. На одном стоит Ермак, широко расставив ноги, настороженный и властный. Близко к атаману сидит Брязга. «Провора-казак, и мастер на сердечные слова, улестит любую. Нет, не он мне надобен! Такого подомну и будет под пяткой. Эх, Ерм-а-ак!» — с грустью вздохнула Клава. Тряхнула головой и, поднявшись с камня, побрела по стану. У шалаша Василиса в синем сарафане могучими руками чистила рыбу. Работала она споро, ладно, — из-под острого ножа так и сыпалась серебристыми блестками рыбья чешуя. Под работу тихо напевала:
Я нарву цветов, совью венок
Милу другу на головушку…
Носи, милый, да не спрашивай,
Люби меня, да не сказывай…
— Это кому же ты венок плетешь, корова? — посмотрев на Василису, насмешливо спросила Клава.
— А хошь бы и ему! — подбоченясь в крутые бедра, с вызовом ответила повольница. — Стоющий! Силен, кучеряв, такой в сладости кости сломит. Ах, милая!
Глаза девки потемнели, она сжала кулаки и, надвигаясь на соперницу, прошептала:
— Что говоришь, сатана старая…
— Я-то старая! — загораясь гневом, закричала Василиса, отбросила рыбу и выпрямилась: — Эко, глянь, что я за ягода-малина!
Темноглазая, тугая, она и впрямь выглядела в самой поре. Засмеялась так, что ослепительно блеснули ее белые, чистые зубы; бойко повернулась вправо и влево перед казачкой.
— Гляди, вон какая я пышная! Зачем ему худерьба, башенка астраханская? Любуйся! — Василиса притопнула ногой в козловом башмаке и звонко шлепнула себя ладонью.
Едкий занозистый смех соперницы перевернул сердце Клавы. В траве, у колодца, валялся тяжелый старинный топор-дроворуб, переделанный из стрелецкой секиры. Казачка рванулась к нему…
— Зарублю!..
Василиса схватила острый нож, повела злыми глазами:
— Не посмеешь. Зарежу…
Напряженно разглядывая друг друга, с минуту стояли соперницы, полные неукротимой злобы, жгучей ревности, сторожа каждое движение друг друга. Обе — стройная, розовая казачка и кареглазая, налитая силой и здоровьем повольница — были одинаково страшны.