— В Сибирь!

— А не то Усолье раскидаем!

— Скука, на безделье руки чешутся!

— Дорога трудна! — осторожно заговорил Матвей Мещеряк. — Лето давно на перевале.

— Брысь! — заорал на него полусотник Брязга. — Для нас, ходунов, лишь бы до урманов добраться!

— Погребли, братцы…

Гомон стих, когда появился Ермак, медный от загара, решительный.

— Что за крик? — сурово спросил он.

— Батько, — кинулся к нему Брязга, — спор вышел. Осатанело нам от скуки, без драки, ей-ей, с ножами друг на друга кинемся. Обленились, яко псы.

И разом заорали десятки глоток:

— Веди, батько, в Сибирь. Тут у господ нам не житье!

Атаман взглянул на разгоряченные, возбужденные лица казаков, на задорные глаза и махнул рукой:

— Тихо, дай подумаем! — и опустился на скамью. — И чего вдруг взбесились?

— Эх, батько, ну что нам тут! Жить весело, а бить некого! — со страстью вырвалось у Дударька. Все захохотали. Гул пошел по избе, — в оконнице слюда задребезжала. Атаман снял шапку, положил рядом. Он понимал тоску повольников: «Погулять охота!». Понимал и то, что у Строгановых не жить ему больше.

— Хорошо, — тряхнул он поседевшей головой, — подумайте, браты, хорошенько обмыслите, а там обсудим. Только больше разуму и меньше гомозу!..

3

Семен Строганов пребывал в своем любимом Орле-городке и с часа на час ждал вестей о казачьем походе в Усолье. Сдвинув густые нависшие брови, закинув за спину руки, он нелюдимо бродил по своим огромным покоям и думал о совершившемся в Усолье. «Если не погасить воровской пожар, то пламя, поди, доберется и до Орла-городка. Пойдет тогда крушить». Строганов встал перед громадным иконостасом со множеством образов в драгоценных окладах, осыпанных самоцветными камнями и бурмицкими зернами, и начал молиться. Молитвы были простые, земные:

— Господи, покарай злых и дурных смердов! — шептал старик пересохшими губами. — Нашли на них казацкую хмару. Пусть порубят и потерзают их ермачки! Пусть причинят им столько мук и терзаний, чтобы до десятого поколения помнили: и старики и младени…

Мягкий радужный свет золотой лампады, которая спускалась с потолка на золотых цепочках, переливаясь всеми цветами радуги, напоминал веселый солнечный полдень и тем вносил успокоение в душу Строганова. Земно поклонившись образу спаса, Семен встал кряхтя и удалился в свою сокровенную горницу. Большая и светлая, она отличалась от других своей простотой. Стены и потолок ее были из тесаного дуба, чтобы служили навек. Не обитые и не разрисованные, они были чисто выскоблены и вымыты. Кругом — лавки и шкафы из ясеневого дерева, а под окном большой стол, на котором лежали мешочки соли, куски железа, олова и — на видном месте — большие счеты, гордость строгановского рода.

Старик уселся в кресло и стал выстукивать на костяшках. Он не был скупцом, но любил в тихий час посчитать свои богатства и помечтать.

Ровный свет лился от лампад, и слегка потрескивало пламя восковых свечей. Был тот покой, какой обычно овладевал им в позднее время.

И в эту тихую пору в дверь постучал старый дядька-пестун. Неспроста он тревожит господина, — это сразу сообразил Семен Аникиевич и вмиг отлетел покой; снова им овладела тревога.

— Войди, дед! — недовольно откликнулся Строганов.

В горницу, шаркая ногами, вошел пестун. По лицу его Семен Аникиевич догадался о неладном.

— Казаки загуляли? Погром? — холодея спросил он.

Пестун отрицательно повел плешивой головой:

— Хуже, Аникиевич. Ермаки отказались бить смердов!

— Не может того быть! Откуда дознался? — вскочил Строганов и, схватив старика за плечи, стал трясти. — Врешь!

— Истин господь, правда! — истово перекрестился дядька. — Только что дозорный наш писчик Мулдышка прискакал с вестью… Не пожелаешь ли, господине, его видеть!..

— Гони, гони прочь! Рожи его песьей не могу видеть, не человек, а слякоть, яко червь… Что ж теперь будет? — Семен Аникиевич выбежал из горницы и снова заметался по обширным покоям. За окнами притаилась глубокая невозмутимая тишина. Было уже за полночь. Темное небо стало глубже, все светилось крупными звездами. На земле все смолкло, лишь изредка перекликались петухи на птичьем дворе. До чего был прекрасен отдых земли! Но Семену Аникиевичу все казалось злым и враждебным. Стариком овладел беспредельный, бессильный гнев. Он резко выкрикнул пестуну:

— Немедленно шли гонцов к племянникам моим! Надо спасать вотчину нашу!

Дядька ушел, а Строганов долго ходил по хоромам; лишь только перед рассветом уснул беспокойным сном…

Утром на быстрых иноходцах, в сопровождении толпы слуг, в Орел-городок примчались Максим Яковлевич и Никита Григорьевич. Они умылись с дороги, расспросили дядьку-пестуна о здоровье дяди и беспечно пошли на реку.

К полудню отоспался старик и вызвал племянников. Он усадил их за стол: краснощекого, золотобородого Максима — справа, а веселого, кряжистого Никиту, с плутоватыми глазами, — слева.

— Сказывай, Максимушка, о бедах наших. Что наробили казаки? — предложил сурово дядя.

— Ермак не тронул смердов.

— Выходит, смерды варницы пожгли и рудники порушили? — пытливо уставился в племянника Семен Аникиевич.

— Не то и не другое. Казачишки зашебаршили! — с презрением пояснил Максим.

— И на том слава богу! — перекрестился Строганов и на сей раз вздохнул облегченно. Он замолчал, задумался. Племянники из уважения безмолвно поглядывали на дядю, как решит он?

Наконец, Семен Аникиевич заговорил:

— О чем кричат ермачки?

— Засобирались в Сибирь, к салтану в гости, — с насмешкой ответил Никита.

— Так, так! — подхватил дядя, нахмурился, и вдруг в глазах его загорелись огоньки. — Детушки, да нам это с руки! Пусть идут с господом богом. Монахи в нашем Пискорском монастыре за них помолятся. В добрый час! Глядишь, салтану не до нас будет, а со смердами сами справимся. Да и без того притихнут…

— Ужотка и без того притихли, дядюшка, — просветленно вставил Максим.

Старший Строганов встал и подощел к иконостасу, подозвал младших.

— Царем Иоанном Васильевичем, великим князем всея Руси, нам пожалованы земли, лежащие за Камнем. Повелено нам занимать всякие ухожие места и рыбные тони, и леса по рекам Тоболу, и Туре, и Лозьве… Вот и пришло время содеять нам по велению царя. Помолимся, милые, за почин добрый.

И Строгановы стали истово креститься и класть земные поклоны перед сияющим иконостасом.

А казаки в эту самую пору с веселыми песнями вернулись в Орел-городок и стали думать о дорожке в Сибирь. Два года они прожили в камских вотчинах Строгановых. Зимы стояли тут сугробистые, вьюжистые и до тошноты длинные. Ветер хозяйничал в эту пору на дорогах и хлестал безжалостно все живое. В низких срубах, при свете тлевшей лучины невесело жилось волжским повольникам. Все угнетало их тут: и хмурое, белесое небо, и мрачные ельники с вороньим граем. Хлеба строгановские скудные, и разойтись негде — везде зоркий и неприветливый глаз господина. Ходи, казак, по его воле, а к этому никто не привык. Но тяжелее всего было сознавать, что изо дня в день тянется зряшная жизнь без обещенного прощения вины. «Все еще мы воровские казаки!» — с тоской на беседе признался батька.

Не всякий мог долго выдержать такую жизнь: иные на путях-дорогах буйствовали — «ермачили», как облыжно обозвал это неуемное проявление казачьей силы Семен Строганов, иные изменяли товариству и убегали на Волгу, на веселую Русь.

«Веселая! — усмехнулся в бороду Ермак. — Кому веселая, а простолюдину, смерду, такая жизнь, как волчий вой в голодную осеннюю ночь!»

Не все деревья в лесу одинаковы, а еще пуще разны желания и думки людские. Нашлись среди казачества и такие, которых неудержимо к земле, к сохе потянуло. И многие из них осели на камской пашне, поженились, и в тихий час в жилье такого казака слышится тоскливая женская песня: баба качает зыбку с младенцем и поет казачью колыбельную. Вот куда повернуло!