Ермак настиг зверя и на полном скаку сильным ударом плети по голове сразил его. Зверина с кровавым пятном, быстро растекшимся по седой шерсти, перекувырнулся и сел. Он сидел, хмуро опустив лобастую голову и оскалив клыки. Глаза его злобно горели.

— Что, ворюга, к табуну пробирался? — закричал Ермак и быстрыми страшными ударами покончил с волком…

Возбуждение Ермака прошло. Угрюмо глянув на зверя, он повернул коня и снова поскакал по степи. Но теперь уже тише было у него на душе, схватка со зверем облегчила его муки.

У высокого кургана, над которым кружили стервятники, Ермак свернул к одинокому деревцу и остановился у ручья, серебряной змейкой скользившего среди зеленой поросли. Расседлав жеребца и стреножив его, казак жадно напился холодной воды, поднялся на бугор и, прислонясь спиной к идолищу — каменной бабе, сел отдохнуть. Над ним синело бездонное небо. Глядя на него, Ермак гадал: «Что-то теперь с Уляшей? Ушла она или дома сидит, плачет и ждет?».

От этих дум снова пришла скорбь к казаку. «Уйдет? Ну что ж, должно быть, так и надо! Дорога казачья трудная, опасная. Не по ней ходить семейному. Эх, Уляша, Уляша — покачал головой Ермак, — думал — сладкий цветок ты, а ты змеей оказалась, головешкой!».

До вечера он просидел у каменной бабы. А потом — снова на коня. Обратно мчал так, что ветер свистел в ушах. Вот и Дон, а вот и знакомый плес! По степи к броду шумно тянулась овечья отара. Пастух Омеля, одетый в полушубок с вывернутой кверху шерстью, завидя Ермака, обидно крикнул:

— Припоздал, станичник, прогулял свою бабу!

— Что такое? — хрипло, чуя беду, спросил Ермак.

— Утопла твоя Уляша! Утром с яра кинулись, и конец ей…

Ермак пошатнулся в седле и ни слова не сказал в ответ.

— Не слышишь, что ли? Выловили девку из Дона, и Степанка унес ее к себе в курень. Мертва твоя Уляша… Эх ты, заботник!

На третий день всей станицей хоронили жену Ермака. Несли ее казаки в тесовой домовине. Позади всех, опустив голову, тяжелым шагом брел вдовец. И видел он, как рядом с гробом, припадая на посох, плелся сгорбленный и потухший в одночасье Степанка.

Когда комья земли застучали по домовине, станичник примиренно сказал:

— Вот и угомонилась горячая кровинка, доченька моя. Спи тихо во веки веков!

Ермак промолчал. Ушел с могилы суровый и угрюмый.

В эту же ночь он, собрав ватагу самых отчаянных, вместе с Брязгой умчался в степи, пошарпать у ногаев и горе развеять. Станичники, проведав об этом, одобрили:

— Пусть выходит… Хорош и отважен бедун: ему не с бабами ворковать. Ему конь надобен быстрый, меч булатный да вольное поле-полюшко…

Давно казаки не видели подобного в степи: с татарской стороны налетело птицы видимо-невидимо, и станичные горластые вороны, которые кормились по казачьим задворкам, завели драку с прилетными. Сказывали понизовые казаки, что и у них подобное случалось в Задонье. И еще тревожное и неладное заметили на дальних выпасах пастухи-табунщики — от Сивашей, от поморской стороны набежало бесчисленно всякого зверя: и остервенелых волков, и легконогих сайгаков, и кабаны остроклыкие шли стадами, ломали донские камыши и рыли влажную землю в дубовых рощах.

Видя суету в Диком Поле, бывалые люди говорили:

— Худо будет! Орда крымская на Русь тронулась. Кормов много, вот и тянет степью на порубежные городки!

А в одно утро мать разудалого казака Богданки Брязги, — рослая и сильная станичница, — увидела в донской заводи плавающих лебедей. Как белоснежные легкие струги под парусами, горделивые лебедушки рассекали тихую воду, ныряли, в поисках добычи, а потом поднимали гибкие шеи и перекликались. Никакого дела им не было до людей. Но лишь казачка подошла к воде, они издали гортанный крик и, размахивая розоватыми на солнце крыльями, поднялись ввысь.

— Весточку, видать, приносили! — сокрушенно вздохнула казачка и пожелела, что спугнула лебедей.

Беспокойство в степи, между тем, нарастало. Тучами снимались птицы, ветер доносил гарь, и на далеком окоеме столбами вилась пыль.

Есаул, заглядывая вверх, предостерегал караульного на вышке:

— Гляди-поглядывай!

— Глаз не спускаю с Поля! — отзывался казак, и впрямь, как сокол, оглядывал просторы.

— Стой, есаул, вижу! — однажды закричал он.

Дозорщик заметил на горизонте быстро движущиеся точки.

— Гляди, скачут! Что птицы, несутся!

— Наши? — спросил есаул и по шаткой стремянке торопливо поднялся на маячок.

Вместе с караульным он стал разглядывать дали. Всадники вымахнули на бугор, и казаки признали своих.

— Слава господу, наши бегут станицей! — облегченно вздохнул есаул.

По тому, как бежали кони, поднимая струйки пыли, и держались всадники, остроглазый часовой в раздумье определил:

— Наши-то наши, но бегут шибко. Знать, беда по следу торопится!

— Чего каркаешь! — сердито перебил есаул и прищурился. Увидел он теперь, что ватажка мчалась во всю лошадиную прыть, точно «на хвосте» у всадников висел сам сатана.

Клубы пыли все гуще, все ближе. Кони скакали бешенно и дико — так уносятся они от волка или злого врага.

— Вести несут! — сурово сказал есаул и, не задумываясь, повелел: — Бей в набат!

Частые тревожащие удары нарушили застывшую тишину и разбудили станицу.

По куреням на базах, у кринички, где женки брали воду, пошел зов:

— На майдан! На майдан!

С разных сторон на площадь бежали казаки, на ходу надевая кафтаны и опоясывая сабли. Начались шум, толкотня, перебранки. Лишь старые бывалые казаки, украшенные сабельными рубцами, шли неторопливо, чинно, горделиво держа головы. Они-то наслышались, накричались и повоевали на своем веку! Всякую тревогу и невзгоду перенесли, в семи водах тонули и выплыли, истекали кровью да не умерли, — живуч казацкий корень, — и теперь многому могли поучить молодых и ничего не страшились.

На станичную улицу лихо ворвалась ватажка удалых:

— Эй, погляди, среди них татарин! — закричала женка.

— Брысь отсель! — огрызнулся на нее густобородый дед. — Кш… Кш… На майдане — не бабье дело.

Молодка вспыхнула, порывалась на дерзость, но вовремя одумалась: за неуважение к старику могли тут же, на майдане, задрав подол, отхлестать плетью.

«Фу ты, ну ты, старый кочет!» — озорно подумала она и нырнула, как серебристая плотвичка, в самую гущу толпы.

Вот, наконец, и ватага! Кони взмылены, лица у казаков усталые, пыльные. У иных кровь запеклась. Впереди Петро Полетай, а рядом Ермак. Тут же позади и Богдан Брязга и Дударек. Увидя сына, мать всплакнула:

— Жив, Богдашка! Кровинушка моя…

Среди казаков на чалом ногайском коне сидел молодой татарин, обезоруженный, со скрученными за спину руками.

Ватажка въехала в толпу. Потные кони дышали тяжело, с удил падала желтая пена. Одетые в потертые чекмени, в шапках со шлыками из сукна, удальцы держались браво. Пробираясь сквозь толпу, они кланялись народу, перекликались с родными и знакомыми:

— Честному лыцарству!

— Тихому Дону!

Позвякивали уздечки, поблескивали сабельки, покачивались привешенные к седлам саадаки с луками и стрелами. Лица у ватажников строгие, обветренные. Выбритый до синя гололобый татарин испуганно жался, жалобно скалил острые зубы, а у самого глаза воровские, злые. Его проворно стащили с коня и толкнули в круг. Спешились и казаки. Кони их сами побрели из людской толчеи. Волнение усилилось, хлестнуло круче, людской гомон стал сильнее.

Минута, и все затихло: из станичной избы показались старики. Они несли регалии: белый бунчук, пернач и хоругвь — символы атаманской власти. За седобородыми дедами важно выступали есаулы, а среди них атаман.

Ермак вытянул шею и подивился казачьему кругу. На этот раз с еще большей важностью двигался тучный Бзыга. Пот лился с его толстого обрюзглого лица, слышно было, как дыхание со свистом вырывалось из груди. Атаман задыхался от ожирения. Но как ни пыжился, ни надувался важностью Бзыга, а все же уловил Ермак в его глазах скрытую трусость.