Гудок парома возвестил о пересечении границы Франции. Джон вышел из своего транса, недоумевающе взглянул на девушку в джинсовой куртке, слегка поклонился ей и отправился бродить по парому. Возможно, кто-нибудь другой взвыл бы от тоски, находясь на этом самом пароме, но Джон Ормонд никогда не тосковал. Его размеренная и распланированная жизнь просто исключала такую возможность. Если нет другого занятия, кроме прогулки вдоль борта, – значит, будем гулять. Это в любом случае полезно – ведь здесь такой воздух!
Еще через час этот самый воздух наполнился ароматами, которые менее воспитанный человек назвал бы вонью – и был бы совершенно прав. Впереди раскинулся славный портовый город Кале, встречая пассажиров патриархального парома запахами мазута, тухлой рыбы, дыма, карболки и еще бог знает чего. Пассажиры оживились, начали собираться, хотя до прибытия оставалось еще минут сорок, не меньше.
Из Кале, пройдя паспортный контроль и карантинную службу, Джон отправился в Париж поездом. В купе, слава богу, он ехал в полном одиночестве, смотрел в окно и в который раз пытался понять: откуда берется такая разница в погоде Франции и Англии? В Дувре шел мелкий дождь, больше подходящий поздней осени, здесь же, в Кале, Аррасе, Амьене и Форш-лез-О, проносящихся за окном скоростного поезда, царила самая настоящая весна. Вишни осыпались душистым белым снегом лепестков, изумрудная трава не оставила ни одного островка черной земли, небо наливалось густой бирюзой, а солнце было воистину золотым. Странно, очень странно. И в то же время объясняет, почему дядя Гарри предпочел жить во Франции. С его характером в тумане долго не просидишь.
Сам Джон, по меланхолическому складу характера, к туману относился хорошо. Больше всего он любил позднюю осень в Форрест-Хилл, когда листья почти облетели с деревьев, и только могучие тисы стоят в своей густой темно-зеленой мантии. Холмы становятся песочно-серыми и какими-то призрачными. Небо приобретает жемчужный оттенок, низкие тучи иногда проливаются дождем, и воздух влажен и чист. Пахнет дымом – это жгут палую листву в садах. Тетя Гортензия каждый день ставит в вазы лохматые хризантемы и величественные георгины. Последние розы особенно терпки и ароматны, но однажды утром встаешь – а лепестки почернели по краям! Это значит – идет зима. В такое время все стремятся уехать в Лондон, где жизнь, приемы, театры, гости, праздники, суматоха – и туман. Настоящий, лондонский, когда в двух шагах не видно совсем ничего, и даже старожилы путаются по дороге домой с работы, хотя, казалось бы, это и невозможно. Туман...
Джон задремал.
Он проснулся ровно за пять минут до прибытия на парижский Центральный вокзал. Как всегда. Эта привычка выработалась у Джона с годами и была крайне полезна во время деловых поездок. Он мог приказать себе заснуть и проснуться в любое время, а потому ему удавалось отдохнуть даже в не самых комфортабельных условиях. Впрочем, к скоростному поезду это не относилось.
Париж уже окутала вечерняя фиолетовая дымка. Горели огни витрин, иллюминация на Елисейских Полях, зажглась стрела Эйфелевой башни, и толпы гуляющих парижан и туристов заполнили площади и бульвары. Древний и вечно юный город не любил тратить время на сон.
Джон доехал до гостиницы, из номера позвонил мсье Жювийону, однако на месте того не оказалось. Попросив передать, что звонил мсье Ормонд, Джон повесил трубку, потом разделся, сложил в отдельный пакет использованную рубашку, убрал пакет – строго в правый верхний угол чемодана! – и отправился в душ. Затем переоделся, внимательно изучил свою слегка осунувшуюся физиономию в зеркале, недовольно хмыкнул и решил пройтись по городу.
Ночь окончательно вступила в свои права, и неоновый свет заливал улицы, делая лица всех женщин странно прекрасными и слегка порочными, а лица мужчин – немного опасными и взволнованными. Влюбленные целовались на всех перекрестках и на всех скамейках, из открытых дверей и окон ресторанов разносились самые разные и соблазнительные ароматы, современный асфальт под ногами неожиданно сменялся брусчаткой, помнящей тяжелые башмаки революционеров Парижской Коммуны... Джон Ормонд шел по Парижу и наслаждался своим одиночеством.
В маленьком ресторане на Монмартре он замечательно поужинал, выпил красного вина, а потом еще некоторое время сидел, вспоминая годы учебы в Сорбонне и те, давнишние прогулки по ночному Монмартру. Где-то здесь, в Париже жила его первая женщина... Амели. Ее звали Амели, и она была черноглазой, кудрявой, яркой и веселой, точно птичка. Она была старше Джона на два года, а в том, что касалось плотской любви, – на целую жизнь. Он был горд и немного испуган тем, что она выбрала его, потому что никогда не осознавал себя тем, кем был на самом деле, – красивым мужчиной. Тогда – красивым мальчиком.
Амели привела его к себе домой, и подружка, делившая с ней квартиру на пятом этаже старого дома, с веселым смехом собрала вещи и ушла. Джон был смущен, но Амели только рассмеялась и махнула рукой: мол, все в порядке.
Потом был ужас и жар, неумелое волнение и невыносимая волна нежности, щенячья гордость от свершившегося и ощущение, что в этот миг он может одной рукой перевернуть весь мир. Немного мешало то, что Амели все время смеялась. Тихо, словно крошечный колокольчик звенел в темной комнате. Это мешало Джону тогда, это оказалось неприятным воспоминанием и сейчас. Он так и не смог понять, смеялась она от счастья или же над его неопытностью?
Бурный роман с веселой медичкой Амели закончился через неделю. За это время Джон только-только успел приобрести некоторую уверенность в себе и начал получать удовольствие от процесса, но в конце безумной недели в студенческой столовой услышал случайно разговор двух однокурсниц своей первой женщины. Вряд ли они были ее подружками, потому что в звонких голосах сквозила явная неприязнь. Джон всегда умел владеть собой, поэтому дослушал все до конца, не показав вида, что слушает.
Выяснилось, что Амели заключила пари на то, что просто возьмет «английского девственника» за одно очень деликатное место и уложит в постель в течение первого же дня знакомства. Самое отвратительное заключалось в том, что пари она заключила со своим собственным дружком, который жил с ней уже полгода, – для ветреной медички такой срок приравнивался едва ли не к десяти годам законного брака. Амели выиграла пари, и теперь Клод – так звали ее дружка – должен был везти ее в Ниццу.
Вечером того же дня Амели сообщила ему, что уезжает на некоторое время в деревню на практику. Джон невозмутимо поинтересовался, как называется деревня, – не Ницца случайно? На секунду она опешила, и эта секунда растянулась в сознании юноши на целую вечность. Он мечтал, чтобы все оказалось неправдой, а если и правдой – то чтобы в этот момент Амели раскаялась и призналась, что влюбилась в него по-настоящему. Однако секунда истекла, и Амели по обыкновению звонко расхохоталась, сбросила с себя халатик, под которым ничего не было, и предложила, раз уж он все знает, заняться на прощание любовью. Джон повернулся и молча вышел из квартиры.
После того случая у него никого не было года четыре. Он ничего не чувствовал, глядя на женщин. Даже посещение стрип-бара в Америке, куда он попал совершенно случайно вместе с коллегами по бизнесу, просто не зная, куда именно его приглашают, не вызвало у него никаких плотских желаний.
Джон нахмурился и поднялся из-за столика, махнул рукой официанту. Тот с благодарностью принял щедрые чаевые и вполголоса заметил:
– Мсье без машины? Лучше взять такси и не класть портмоне в наружные карманы. В этом районе полно шпаны...
– Благодарю. Я не боюсь маленьких хулиганов.
– Я не подозреваю мсье в трусости, но... в нашем районе даже полицейские оглядываются, прежде чем войти в подъезд.
– Всего доброго.
Джон вышел из ресторана и некоторое время постоял, глядя по сторонам и решая, стоит еще погулять или все же взять такси и ехать в гостиницу. В этот момент из-за угла высыпала группа тех самых, о ком предупреждал его официант, и Джон снисходительно усмехнулся. Подростки от тринадцати до семнадцати, не больше. Все в немыслимых брюках, бесформенных куртках, огромных армейских ботинках или стоптанных кроссовках. Банданы и бейсболки, перевернутые козырьками назад, придавали им вид маленьких пиратов, на лицах и в прищуренных глазах горел вызов.