ВОТ ТЕБЕ, БАБА, БЛИНОК!

– Буду делать один маленький фантазия, – говаривал знакомый француз, разбавляя советский березовый сок водопроводной водой. Фантазия у месье был, действительно, небольшой. Несмелый. Дело было в середине семидесятых, и, – кто помнит – еда в Ленинграде была, хоть и звался город не так роскошно, как нынче. (Но, по закону Ломоносова-Лавуазье, все правильно: в одном месте отнимется, в другом прибавится.) Мы, помню, дивились французу, полагая, впрочем, что он у себя в Париже зажрался улитками, лягушками, паштетами и ста сорока сортами сыра и теперь, во избежание заворота кишок, инстинктивно промывает таковые водою, ибо мы были глубоко убеждены, что березовый сок, расфасованный в трехлитровые банки, есть не что иное, как та же водопроводная вода, только подслащенная. Сахар тоже еще был. «И родина щедро поила меня березовым соком, березовым соком», – пело радио. Однако надменность, с которой заезжий галл разбавлял воду водой, не могла не уязвлять.

Впрочем, чудачества нашего друга компенсировались его рассказами об истории основания первого в мире государства рабочих и крестьян. Отец француза был русский господин, с глубоко дореволюционных времен проживавший в Европе – так ему больше нравилось. Как-то, году, скажем, в 1908-м, не помню, сидит он у себя, допустим, в Баден-Бадене, не помню, и курит, к примеру, табак. Слуга докладывает: «К вам господин Ульянов из России». – «Проси». Входит господинчик небольшого роста, рыжеватый, с бородкой, и сразу к делу: «Дайте, граф, денег на русскую революцию». Граф посмотрел – одет г-н Ульянов скверно: пиджачок пообтерся, штиблеты каши просят, и говорит: «Н-дэ-э-э… Делу вашему я, как вы понимаете, сочувствовать не могу, и помогать не буду, но так как вы лично, я вижу, нуждаетесь, то вот вам, любезнейший, пятьдесят рублей. Купите себе горячей пищи». Побирушка поблагодарил и взял. Дальнейшее известно.

Европейцы – люди жестокие и прямолинейные. Наш, по крайней мере, был именно таков. Он любил правду. Он так и говорил, нам в лицо, вслух: «Вот я ошшен богат, и ем карашо. А вы нет, ха, ха, ха». Мы ему, бывало, говорили: «А нет, чтобы и нас в Париж пригласить?», на что он отвечал: «Приглашу, но кормить не буду: дорого». И мы только моргали. Мы иначе были воспитаны. Мы читали Агнию Барто: «Все ребята встали с мест: мы едим, а он не ест. Что мы сели по углам? Все поделим пополам».

Мы не знаем, как распорядился Вовка-морковка доставшимися на халяву деньжатами. Пошел в лавочку и взял пуль для врагов и бинтов для товарищей? Прикупил пудик «ятей» для партийного шрифта? Взял портвешку и загудел на все пятьдесят рупчиков в кафе-шантанах Лозанны? Что он, золотой-то наш, себе напозволял? Неизвестно. Покрыто мраком. Ну, допустим, тихо проел ассигнацию, и господь с ним. Не жалко.

Но одно дело – есть, а совсем другое – «уесть». Наш француз, например, ел мало, а уесть нас любил. Попивая свой «маленький фантазия», непременно указывал: «В Париже я пью воду „Перье“, и мне вкусно. А у вас этого нет, ха, ха, ха». Или: «Пойду в „Березку“, куплю деликатес „морские гребешки“ и сьем. А вы их и не попробуете».

Уедают с целью показать превосходство, установить дистанцию. Выражения типа «что, съел?!» или «накося, выкуси», да и сам термин «уесть» ясно указывают на то, что свой высший статус можно особенно обидно продемонстрировать с помощью пищевых ритуалов. Демонстративно кушать не просто много, но другое – безошибочный прием: уедаемый вам этого не простит и не забудет. Он попомнит! Тот же Ильич, в партийном фольклоре отсылающий прочь посылочку с рабоче-крестьянскими лимонами («детям-детям»), это понимает: отказ от посылочки – хорошая превентивная мера, мощный сигнал: уй, до чего ж я близок к народу. Сухой я корочкой питался. В фольклоре же антипартийном, в анекдоте, баба-ходок, пришедшая на аудиенцию к Ленину, завистливо смотрит, как вождь, у нее на глазах, наворачивает стопку блинов с маслом и сметаной: второй… седьмой… пятнадцатый… «Ильи-и-ич… дай блинок…» – канючит она, на что тот, соорудив из двух рук большой непристойный знак, покачивает им в ее сторону: «А вот тебе, баба, блинок!…"

В положении этой бабы, как я погляжу, чувствуют себя сейчас многие. В прессе не иссякают жалобы на то, что в телевизоре видать, как едят, жуют, пьют и глотают всякую всячину на презентациях бирж и альманахов. Людям обидно не то, что другой ест что-нибудь эдакое, а то, что он не забывает сообщить об этом городу и миру. Обидно не то, что «Независимая газета» в день своего юбилея поела устриц (жареная картошка в общем и целом вкуснее), а то, что устрицы в европейском культурном сознании – символ запредельной роскоши. Невозможно есть их в одиночку, задумчиво уставясь в газету; немыслимо глотать их второпях, чтобы заморить червячка на скорую руку; нет, глотатель устриц готовится к ритуалу торжественно, счет ведет на полудюжины, тщательно выбирает сорт вина, а то запорешь и без того сомнительное удовольствие. Надо также знать, на что идешь, собравшись поужинать устрицами впервые. Случись вам, проездом, в Париже, быть звану на устрицы, возьмите себя в руки. Скажите себе: «А что!… Я могу». Думайте о Чкалове. О Папанине. Или о Евгении Онегине. Конечно, надо иметь определенную моральную отвагу, ясно представлять себе живое, ледяное, скользкое, слепое нечто, которое ты сейчас – единым духом, не зажмурившись – смело всунешь в живого и теплого себя. Это вам не водочка-селедочка, не мелкие пташечки «Перцовки». Улыбайтесь и не подавайте виду, если возникнут спазмы. И не надо выбегать из-за стола с выпученными глазами, захлопнув ладошкой рот, который ЭТО не принял. Сплюньте в салфетку. Зато какое роскошное зрелище – «…на блюде устрицы во льду»! Каждый сам себе Ахматова.

Гад морских подводный и вполне предсказуемый ход привел, как известно, к драматическим последствиям для «Независимой газеты»: телевизионному критику не понравилось публичное зрелище чужого чревоугодия, за что он был обвинен в непрофессионализме и отстранен от освещения зрелищ грядущих; коллеги критика возмутились и проявили солидарность с товарищем; симпатичная читателям рубрика была уничтожена. Пожар и разгром. Международное посмешище. И вполне естественно.

Босой оборвыш долго смотрит, разинув рот, в освещенные окна, за которыми нарядные дети водят хороводы вокруг рождественской елки. Кто знает, о чем он думает в этот момент? Может быть: «Эх, никогда мне так не веселиться!» А может быть: «Буду трудиться в поте лица – тоже стану водить хороводы». Но если бы нарядные дети, усевшись на подоконнике, стали нарочно чавкать, облизываться и дразниться, мальчик точно подобрал бы камень и разбил стекло вдребезги. Ибо все, конечно, хотят не только хлеба, но и зрелищ, многих зрелищ, всяких зрелищ, за исключением того единственного зрелища, когда хлеб ест другой.

ИНТЕЛЛИГЕНТ

У моей школьной приятельницы мама работала в исполкоме. Как-то раз одна просительница принесла взятку: две роскошных коробки шоколадных конфет. «Вот сразу чувствуются жлобы, – говорила моя подруга, поедая конфеты. – Интеллигентный человек принес бы одну коробку. А эта – две. Типичное мещанство. Скажу маме, чтобы ничего для нее не делала»… Деликатное было семейство, утонченное.

«Приходила дама, интеллигентная: в шубе, в брильянтах», – кто не слышал таких фраз? Интеллигентными называют тех, кто носит очки, или каракулевую шапку, или модную одежду, или бородку клинышком, или тех, кто не матерится, или тех, кто вытирает ноги при входе в дом. И просто вежливых. И владельцев шляп. И читающих книги. «Дайте определение интеллигента», – попросили Дмитрия Сергеевича Лихачева на встрече. И Главный Интеллигент страны, смущаясь и срывая аплодисменты влюбленных в него зрителей, сказал, что интеллигентом невозможно притвориться. Щедрым – можно, добрым – можно, интеллигентом – никогда. Ответ прелестный, но, боюсь, неточный. Притвориться нельзя Дмитрием Сергеевичем: он сам и есть золотой эталон интеллигентности для множества множеств людей. Рядом с ним ставят вторым золотым эталоном Андрея Дмитриевича Сахарова, но выше – никого… Вакансия открыта, кандидатур не нашлось. Набегай!…