Я вывесил приказ: выговор с педагога Г. К. Карабановой снимается, так как ее воспитанник Катаев ведет себя отлично, вежлив со старшими и с товарищами.
Через несколько дней после этого на совете зашел разговор о том, что у каждого малыша должен быть шеф из старших, вот как тот же Катаев шефствует над Паней и Сеней.
Сразу же, не сходя с места, распределили всех наших малышей; их было не так много, и каждый уже успел прилепиться к кому-нибудь из старших. Неприкаянным остался только один Тося Борщик – тихий, большеглазый, большеротый, с большими торчащими ушами и крохотным носом-пуговкой. Он был очень забавен – лопоухий, маленький, меньше всех ростом в нашем доме. Наташа сказала про него:
– Такие в сказках гномы бывают.
И вот, когда Борщик – последний из малышей – остался ни при ком, Коломыта вдруг сказал:
– Может, его к Сизову определить? Опять же – в одном отряде.
Все удивились. Сизов – шеф? У Сизова – корешок? Да он сам давно ли в шефе нуждался! Правда, в последнее время он ни в чем худом не замечен, правда, и отметки его в школе стали гораздо лучше, и вообще неправильно не замечать, когда человек становится лучше… Все это так.
Подумали мы, почесали в затылках и согласились. Борщик был доволен. Он прежде почти не знал Сизова, а к нашим порядкам привык сразу, стало быть, и к шефу своему отнесся с полным доверием.
А шеф? Он любил, чтобы ему выдавали все, что положено. Подшефные – это обуза, они требуют времени, внимания. Но тут есть и другое: дают подшефного – это доверие. Совсем недавно ему о таком и мечтать не приходилось. Это Владислав оценил: ему выдали то, что причиталось другим старшим, так сказать полный паек, и он был доволен.
Тем временем обнаружился в нем один талант. Он, по нашим наблюдениям, ничего, кроме Дюма, не читал, зато «Трех мушкетеров» знал наизусть, и ребята любили его послушать. Их захватывал не столько острый сюжет (они знали его), сколько сама по себе сизовская декламация. Не собьется ли? Не переврет ли? Нет, шпарит без запинки. Ну, силен!
Иной раз вечером, когда уроки были уже сделаны, кто-нибудь из ребят просил:
– Славка, давай на память!
И он «шпарил» из «Королевы Марго» или «Виконта де Бражелона». Ну что ж, всякое, даже самое маленькое, уменье украшает человека в глазах людей. Красило оно и Славу а всем, что его красило, он сейчас особенно дорожил. И старался, как мог.
Думаю я: успех достигнут тогда, когда человек перестает стараться. Когда он не задумывается – не пожалеть ли ему кого, не помочь ли чем, – а просто жалеет и помогает. Когда не мучит его сомнение – сказать ли правду или солгать? – и он говорит правду, не раздумывая.
Но Славиного старанья нельзя было не оценить. Раньше он вообще себя ничем не утруждал, разве только придумывал: чем еще удивить деда и бабку, что бы такое выкинуть, чего потребовать? И хорошо, что сейчас он старался не получить плохой отметки, не запороть винт у циркуля. Очень старался.
И вдруг Катаев сказал на совете:
– Борщика надо у Сизова отобрать.
Он умолк, и все глаза обратились к нему. Все ждали.
– Тоська за него кровать стелет, башмаки ему чистит. Я ему три раза говорил. Брось, говорю. А он…
Больше Коля ничего не сказал, но и этого было довольно.
Тосю доверили Сизову, доверили, чтоб он о нем заботился, а он его, словно денщика, заставил себе прислуживать!
…В тот же день Сизов стоя выслушал постановление совета: отнять подшефного, лишить права шефствовать над малышами, пока он живет в нашем доме.
Ни выговора, никакого другого наказания – просто его лишили права заботиться о младшем брате. Это был суровый приговор, и все так и поняли.
Сизов слушал постановление, сжав зубы и глядя прямо перед собой. Потом отыскал глазами Катаева, и я прочел в его взгляде угрозу.
Кляпа перевели от нас в облоно, его сменил новый инспектор, по фамилии Шаповал. Он совсем не походил на Кляпа высокий, худощавый и прямой, как палка, – вот уж поистине точно аршин проглотил! Когда его окликали, он поворачивался всем туловищем, смотрел внимательно и холодно.
– Почему у вас дети сами моют полы? – был чуть не первый его вопрос.
– А кто им должен мыть полы? – взорвался я. – А в семье дети не моют полы? А когда наши ребята выйдут и детского дома – они что, станут нанимать себе прислугу?
Шаповал пожал плечами:
– Почему вы так горячо возражаете? Если каждый пустяк принимать так близко к сердцу, вас ненадолго хватит. Я, например, ничего и никого дальше пуговиц не пускаю.
Он провел рукой от подбородка вниз – и хотя на нем был пиджак, а под пиджаком виднелась рубашка и обычный скромный галстук, я вдруг отчетливо увидел ряд наглухо застегнутых мундирных пуговиц.
Вот такой он и был – наглухо застегнутый. Замечания обычно делал разумные, не придирался, не подсиживал. Аккуратный, добросовестный. Но для нашего дела этого мало.
– О-хо-хо, – сказал Казачок, – знаю я таких! Его дело петушиное: прокукарекал, а там хоть не рассветай.
Как-то Шаповал сказал:
– Развязные сочинения пишут ваши воспитанники! – и протянул мне сочинение Гриши Витязя о детстве Кирова. Начиналось оно так:
Рано лишився Серьожа батька та мамы. Бабуся привела 8-литнього хлопчика в дитячий притулок. Он, когда вырос, стал билшим чоловиком, но и маленький був хорошим хлопчиком. Вот о том я зараз кажу.
Гриша писал о Сереже Кострикове совсем как о дружке своем, о сверстнике.
– Что ж, – сказал я, – разве лучше было бы, если б ребята восхищались Кировым, как восхищаются далекой звездой? Пусть знают, что судьба Сережи Кострикова была поначалу сродни их собственной судьбе.
Шаповал только пожал плечами.
Однажды поздним вечером, когда все уже улеглись, Искра отыскал меня в саду. Я любил побыть там один – походить, подумать.
– Семен Афанасьевич, – начал Искра, – не буду я кончать десятый класс. Пойду в техникум… или работать. И подальше поеду… в Киев. Или еще куда-нибудь…
Он ничего не объясняет, да мне и не надо объяснений.
– Не дело это, – говорю я. – Надо кончить десятилетку, уже недолго осталось. И тогда я тебя отпущу.
– Вы не знаете, почему я хочу уехать…
«Анюта» – этого слова мы не произносим. Но отвечаю я прямо:
– Нет, знаю. Только ведь жизнь – штука непростая. Это поначалу кажется, что все впереди легко и просто. А на самом деле всяко бывает. И не годится сворачивать с пути, едва только стало трудно.
Никогда еще я не говорил со Степой так холодно. Но сейчас я не смею его жалеть, жалостью ему не поможешь.
Мы еще долго ходим по саду и то молчим, то разговариваем, только уже о другом. И я думаю: что ждет Степу впереди? Он не в силах забыть о своем уродстве и убежден, что и другие не могут забыть…
А Федя? Все пережитое тенью легло и на его характер, и на лицо. Мягок он только с Егором, Леночкой и Галей, да еще с Лидой, пожалуй. С прочими сдержан, суховат, близко к себе не подпускает. Он дружит с Лирой и Катаевым. Но обоим нелегко приходится – с ними он крут и поблажек не дает.
Лира вымахал в последнее время с версту коломенскую – длинный, худой как щепка, но при этом крепкий и гибкий, точно хлыст. По-прежнему он горластый и веселый, и хоть ему уже пятнадцать, он все еще точно малый ребенок – так бездумны и внезапны его поступки.
Он безудержен, в нем нет тормозов и нет сосредоточенности. Мне казалось: я знаю о нем все, читаю в нем, как в открытой книге. И, как всегда в минуту самоуверенности, я снова убедился, что в нашей работе нет покоя.
Еще летом, когда Чкалов, Байдуков и Беляков летели из Москвы через Северный полюс в Америку, Лира, Крещук и Катаев каждую свободную минуту проводили у репродуктора и за газету хватались первыми.
На стене в столовой висела карта. Остров Рудольфа, Земля Франца-Иосифа – эти названия произносились так запросто, словно речь шла о Волошках, Старопевске или Черешенках.