По крайней мере, у нас не воняло так сильно. Мимо соседней палаты было невозможно пройти, не зажимая пальцами нос. Мы нарекли ее «комнатой смертников». Обычно из нее выбирались только ногами вперед. При каждом таком случае мы говорили: «еще один задохнулся». Нам казалось, что это смешная шутка.
В «комнате смертников» держали обреченных больных, многие их которых были не в состоянии передвигаться самостоятельно, некоторые были привязаны к койкам из-за буйного нрава, ну или из-за желания выбраться из этого ада, и те, и те ходили под себя. Все это убиралось один-два раза в день, иногда реже. Санитары брезговали лишний раз заходить туда.
«Блатных» пациентов в больнице было пятнадцать человек, соответственно три палаты. На этаже располагались два туалета и душевая, в которой многих мыли прямо из шланга.
Это очень больно.
Напор сильный, да и вода ледяная. Никто не заботится о том, чтобы психам было комфортно. Несколько раз меня тоже мыли подобным образом, в те моменты, когда я сам не мог о себе позаботиться, а прикасаться ко мне было противно. Я помню, что сидел на корточках прямо на грязном полу, прикрываясь руками, а санитары смеялись и кричали, чтобы повернулся спиной, передом, нагнулся… Если не слушался, напор делали еще сильнее, а воду холоднее. Все слушались санитаров, те умели доносить свою мысль, как никто другой.
Я не думаю, что доктора были в курсе подобного, даже мой тогдашний «врач» хоть и был крайне туп, не являлся настолько жестоким человеком.
Просто далеко не каждый нормальный, адекватный человек захочет идти ухаживать за сумасшедшими, получая при этом обещанные государством копейки. В психбольницах всегда есть открытые вакансии, берут всех желающих. А кто туда идет добровольно? За редким исключением те, кому нравится издеваться…
Со мной лежал юноша по имени Костя. Я запомнил его потому, что он все время пытался шутить, а потом сам долго смеялся над своими собственными шуточками, которых никто кроме него не понимал. Я хорошо помню теплое весеннее утро, когда он появился впервые:
— Привет! — запрыгнул на мою кровать, протянул руку, — Костик — F 23.2
— Олег — F 20, - пожал я его ладонь. Костик скривил вздернутый, покрытый веснушками, нос.
— Дурацкое имя, тебе не подходит. Я буду звать тебя Ольгой.
Константин, рыжих худой паренек, которому едва ли исполнилось двадцать, панически боялся, если до него дотрагивались другие мужчины, и в голове у него было вечное кораблекрушение со всеми страхами, безумием и ужасом этой катастрофы. Я склонен думать, что он действительно часто подвергался насилию, но мать и отчим этот факт отчаянно отрицали, да и врачи говорили, что никаких физических травм у него никогда не было найдено. Хотя, насиловать же можно по-разному, не так ли?
Из всех мужчин больницы, включая докторов, он разговаривал только со мной, почему-то он считал меня женщиной, возможно, из-за длинных светлых волос, которые мне не обрезали.
Костик считал меня страшненькой женщиной, и всей своей огромной, еще детской душей сочувствовал мне, особенно, когда я брил лицо под надзором санитаров, разумеется.
Он постоянно болтал сам с собой и частенько хохотал до истерики, пока ему не вкалывали успокоительные. Мне казалось, что его губы могут порваться, так широко он улыбался, он икал, задыхался, катался по полу, но смеялся. Обычно в это время мы вместе с другими пациентами больницы молча сидели на койках, прижав колени к груди, и смотрели на него.
Потом появились два новых санитара. Я не могу вспомнить их внешности, кажется, один носил усы.
Они периодически накачивали Костю чем-то и уводили купать, после чего притаскивали и бросали на кровать, побитого и не в себе.
После первого такого раза его смех стал походить на нервные заикания. Он жаловался врачам, родителям, но я был единственным, кто верил в то, что его действительно насилуют. Насколько мне известно, санитары сразу выделили Костю среди остальных пациентов, он им очень нравился из-за смазливой, девчачьей внешности. Когда Косте надевали на голову парик, он и вовсе превращался в симпатичную девчушку, очень молоденькую и по-детски угловатую.
Я пытался ему помочь, но меня, как и Костю, как и любого другого пациента психбольницы, никто не хотел слушать. Я говорил с санитарами, но они лишь смеялись. Я пытался им угрожать, я не мог выносить крики Кости по ночам, пока его «купали». Вся больница слышала, содрогалась… Я представлял себе, что стены вот-вот рухнут, что здание начнет обваливаться, предпочтительнее с крыши, а потом мы все провалимся под землю, в Ад…
Санитарам нравилось слушать его резкий, потом уже сорванный голос, они никогда не затыкали ему рот.
А потом я не выдержал и попытался подраться с ними. С буйными психами разговор короткий. Неделю я не приходил в себя, кажется, меня не кормили, потому что, открыв глаза, я понял, что от слабости не смогу даже пошевелиться. За мной не особо ухаживали, скажем так.
— Очухался, придурок? — меня утащили в душ и мыли из шланга, как бешеное животное, к которому опасно подходить. И они были правы. Я ненавидел их сильно, остро, всей душой. Я ненавидел их так, как только можно ненавидеть других людей. Я желал им зла, я мечтал, чтобы они умерли.
Мне советовали… кажется, одна из медсестер, которая, кстати, присматривала за мной, когда меня отпускали домой, попытаться их убить, но у меня физически не было такой возможности, я был обессилен, и я слишком плохо соображал, чтобы придумать другой способ помочь парню.
А потом Костя повесился на спинке кровати.
Я прекрасно помню ту ночь. Он долго копошился, рвал простыни, плел прочную веревку. Я слышал все это, понимал, что и зачем он делает. Я еле сдерживал слезы, но лежал и молчал. Не было даже мысли позвать кого-нибудь из персонала больницы на помощь. В палате все знали, что он хочет покончить с собой. Все молчали. Мы понятия не имели, что сказать ему, чтобы убедить остаться с нами. Если бы у меня в тот момент было чуть больше смелости, я бы тоже повесился, но такая смерть была не для меня, слишком сложная. Я бы не смог.
Он умер, и началось расследование. Его родители, хоть и верили врачам больше, чем собственному ребенку, подняли на уши всю больницу, затем милицию и прокуратуру. Семь человек, включая меня, из сорока пяти, подтвердили факт насилия и жестокого обращения. Тут и мои родители подтянулись… Ту психбольницу закрыли через несколько месяцев, но об этом я узнал уже из другой клиники, куда меня перевезли родители, как только узнали о случившемся.
Костик спас нас всех.
Кажется, я отключился, очнулся прямо на полу в ванной. Отрываю лицо от прохладного кафеля, силюсь подняться.
— Олег, Олег, ответь! — Аля долбится в дверь. — Олег!
Я понимаю, что она сейчас откроет замок монеткой и пытаюсь подняться. Бесы, я упал прямо с унитаза.
Голову обносит, у меня не выходит встать даже на четвереньки.
Я пытаюсь снова. И снова.
А она уже заходит, уже садится рядом со мной.
— Родной, ты как, тебе плохо? — ее взволнованное личико бледнеет, испуганные глаза часто моргают. Аля трогает мои щеки, словно не веря, что это я перед ней.
— Голова закружилась, — говорю. И зачем-то повторяю: «Голова закружилась», — мне не идет новое лекарство, все в порядке, «все в порядке».
Она помогает мне сесть, я подтягиваю штаны, встряхиваю головой, прогоняя наваждение.
— Аля, мне уже лучше, честное слово. «Честное слово». Давай я приведу себя в порядок, — прошу ее выйти.
— Нет уж, я тебе не доверяю, — обнимает меня, целует в щеку, — ты же ничего не задумал плохого? — серьезно смотрит в глаза.
— Нет, разумеется, нет, — мне становится лучше, приступ потихоньку проходит, меня отпускает, — просто тяжелые воспоминания. Дай мне минуту.
— Хоть две, — снова целует, ну уже в другую щеку, — ты весь ледяной, Олег, тебе не холодно?
Кое-как я убеждаю ее покинуть ванную и окончательно прихожу в себя под душем. Потом я снова ложусь на диван, а Аля продолжает убираться.