— Ну и ладно. Только не нарушай моего беспорядка.
Он лежал на узком операционном столе, под многоглазой лампой. Укололи в вену, кто-то в зеленой марлевой маске склонился над ним, прикоснулся пальцем, пахнущим йодом, к веку.
Он пытался зацепиться руками за стол, чтобы не упасть, но привязанные ладони были повернуты кверху, и он сжимал пальцами воздух. В голове темнело, позванивало и посвистывало, и когда наконец краешек света высветился сбоку, то он увидел далекое небо. Он летел над зеленой равниной, и ветер посвистывал в ушах, внизу позванивали колокольчиками маленькие человечки, бежавшие следом и отстававшие, ибо полет его ускорялся. Он знал, что спит, но от этого его ощущения не становилось иллюзорнее, и безмерную выдумку своего сна он принимал как реальность. Попробовал снизиться, еще не знал, как это делать, и только перекувыркнулся в воздухе. Он никогда раньше не прыгал с парашютом, зрелище перевернутой земли неприятно удивило его.
Небо оказалось под ногами, бледно-синее, с редкими звездами, и казалось — можно ступать по нему, как по тверди.
Он раскидывал и сводил руки, отбрасывал ноги и сгибал колени, пока не научился регулировать положение своего тела в пространстве. Когда он выровнялся и посмотрел вниз, то увидел, что равнина сменилась россыпью крупных камней и редкими скалами. Горизонт был близким, и ни одного облачка не просматривалось вблизи. Он снова попытался снизиться, не потому, что полет утомлял его, напротив, он не затрачивал видимых усилий, а просто ему было интересно узнать, что за земля под ним и что за люди там, внизу.
Оказалось, что регулировать полет не так уж и трудно, надо было только сосредоточиться на том, что ты снижаешься или что полет замедляется и тело тотчас подчиняется приказу. Он быстро пошел вниз, скалы наплывали на него, и метрах в двадцати от поверхности он испугался, что разобьется, взмыл кверху, и, уже постепенно уменьшая высоту, принял вертикальное положение, и, мягко спружинив коленями, опустился среди валунов. Сыпучий песок холодил ноги, кружилась голова, и где-то в глубине, под правым виском, громко билась жилка. Он потрогал рукой висок и под длинными волосами ощутил вмятину, словно бы кости там не было, а прямо под кожей пульсировал живой мозг. По краям вмятины отчетливо прощупывался округлый валик шрама.
«Ведь я лежу, — подумал он. — Ну да, я сейчас должен лежать на операционном столе». Но эта мысль не удивила его, сон есть сон, и каким бы он ни был, все равно он кажется естественным. Кто-то шел навстречу, трещал кустарник под тяжелыми ногами, мерное сопенье доносилось все ближе и ближе, и колокольчики зазвенели вдали. Он шагнул за валун и стал ждать. Он не боялся встречи, он знал, что в любую минуту сможет взлететь. Кто-то наплывал на него, темный, жаркий, со всех сторон, и когда он рванулся в воздух, то понял, что уже поздно, ибо и там душное, красное, расплывчатое, как свет фонаря в тумане, уже заполнило пространство и прижимало к земле. И он вцепился пальцами в это душное и ударил наугад ногой, но руки вязли, как в трясине, а ноги держал кто-то цепкий, сильный.
— Да успокойся ты! — услышал он сквозь темноту. — Не шевелись так сильно. Проснись!
И он увидел, что сон кончился и что лежит он в своей палате, и оба соседа держат его за руки и за ноги.
Все в порядке.
— Отпустите, — сказал он тихо.
— Не тушуйся, Коля, — сказал сосед. — Это наркоз отходит. Закрой глаза.
И он послушался и заснул, на этот раз без сновидении.
Он быстро встал на ноги, рана заживала, и отрастали волосы на бритой голове, и только головные боли не проходили Он спрашивал об этом врачей, но они успокаивали его, говорили, что так всегда бывает в первые недели, а сама операция прошла удачно, опухоль удалили и самое главное теперь — набраться терпения. Николай и сам думал, что все будет нормально и о плохом старался не думать, но боли не проходили. Порой темнело в глазах, и он едва удерживался, чтобы не упасть. Приходила Дина, заботливая, преувеличенно веселая, кормила его апельсинами и придумывала, как они хорошо скоро заживут.
Ему хотелось рисовать. Он соскучился по своей комнате и по запаху красок, и по шуршанию карандаша на бумаге.
Как выздоравливающему ему дали нагрузку — рисовать больничную газету и санитарные бюллетени, и он делал эту работу на совесть, а для себя набрасывал эскизы по памяти.
Он хотел нарисовать свой сон. Потом с него сняли повязку и выписали. Профессор разговаривал с ним, объяснял, как важно сейчас изменить привычный образ жизни, какие лекарства нужно принимать и, самое главное, не паниковать.
А он и так не паниковал, и все же оставался неприятный осадок, будто все его обманывают и разговаривают с ним как с маленьким или, что хуже всего, как с безнадежным.
Дина отвезла его домой на такси, и он не узнал свою комнату. Женская рука коснулась ее, этюды развешаны по стенам, мольберты сдвинуты к окну, а пол так чисто вымыт, что по нему было боязно ступить.
— Где же мой беспорядок? — сокрушался он.
Дина так и осталась у него, и ему, привыкшему к одиночеству, было уже тягостно ее присутствие, но одновременно и приятно, что она проявляет участие и заботу.
А ему по ночам снилось, что он бежал от кого-то невидимого а тело его, словно слепленное из сырой глины, все время разваливалось, распадалось. Приходилось останавливаться, прикреплять руки, ноги, голову на прежние места, но они снова отваливались. И сам этот процесс непрерывной лепки самого себя был тягостен и навязчив до того, что и днем он не мог отвязаться от этого ощущения, и было только одно средство ослабить его — рисовать. И он рисовал бесчисленные автопортреты, непривлекательные, страшные порой, словно бы видел себя в неисчислимых кривых зеркалах.
Дина с беспокойством следила за его работой, советовала прекратить ее и больше отдыхать, лежать или гулять. Ей было непонятно то, что преследовало его, и, должно быть, в глубине души она считала его больным. А он и не старался объяснять, ей что-нибудь, он просто работал до тех пор, пока не проходила боль.
Изредка он выходил во двор, прогуливался по скверику и немного отвлекался, но одно раздражало его — сочувственные взгляды соседей и шепоток за спиной. И однажды он услышал, как кто-то сказал ему вслед: «Бедняга! Совсем дошел. Долго не протянет».
Он и сам подозревал неладное. Еще в больнице он видел, как быстро поправляются оперированные, а ему с каждым днем становилось все хуже и хуже. Вечером он спросил Дину напрямик:
— Я знаю, что со мной неладно, и ты знаешь об этом еще лучше меня. Ведь я прекрасно вижу, как ты заботишься обо мне, хочешь скрасить мне последние дни. И знаешь что, не надо мучить себя, ты свободна. Если это просто жалость, то, право же, не стоит, я не нуждаюсь в этом.
— Это все? — холодно спросила Дина. — Или еще что-нибудь скажешь?
— И скажу. Я знаю, что скоро умру, и не думай, что я боюсь смерти. В конце концов, у меня есть все это.
Он обвел рукой комнату.
— А я тоже часть этой комнаты, — вызывающе сказала Дина. — На той стене, кстати, мой портрет. И никуда я отсюда не уйду. Мне здесь нравится. Что, съел?
— Злюка, — сказал Николай. — Я вот пожалуюсь на тебя.
— Попробуй только.
Они еще долго перебрасывались ничего не значащими фразами, как это часто бывает.
— Ну ладно, — решился под конец Николай. — Скажи мне одно: сколько мне осталось жить? Только не придумывай.
— Не знаю, — сказала Дина. — И никто не знает.
— Ну хоть на что я могу рассчитывать? На год? На месяц?
— От недели до года, — четко выговорила Дина. — Ясно? И если ты будешь раскисать, если я услышу от тебя еще подобные слова, то надаю тебе таких пощечин… таких…
И она не выдержала, расплакалась.
Ночью он лежал на спине с открытыми глазами, думал о своей не слишком-то удавшейся жизни и еще о том, что его любимому сну так и не суждено сбыться. Никогда он не полетит над зеленой равниной родной стороны по двум очень простым причинам. Во-первых, потому, что такого не может быть, чтобы человек летал без руля и без ветрил, и во-вторых, потому, что он не бессмертен.