— И зачем было посылать человека в такую даль? — еще спросил Илья.
И этого тоже теперь никто не знал. Только Бедная Лиза, передовая Бедная Лиза, хотела выскочить с ответом: — Как это ты говоришь, дядя Илья…
— Как я говорю? — жестко перебил ее Муромец. — Я говорю: зачем надо было посылать человека в такую даль? Вот печать… Что дальше?
Этого и Бедная Лиза не знала.
— Садись, Ванька, на место и сиди, — велел Илья. — А то скоро петухи грянут.
— Нам бы не сидеть, Илья! — вдруг чего-то вскипел Иван. — Не рассиживаться бы нам!..
— А чего же? — удивился Илья. — Ну, спляши тогда. Чего взвился-то? — Илья усмехнулся и внимательно посмотрел на Ивана. — Эка… какой пришел.
— Какой? — все не унимался Иван. — Такой и пришел — кругом виноватый. Посиди тут!..
— Вот и посиди и подумай, — спокойно молвил Илья.
— А пошли на Волгу! — вскинулся и другой путешественник. Атаман. Он сгреб с головы шапку и хлопнул ее об пол. — Чего сидеть?! Сарынь!..
Но не успел он крикнуть свою «сарынь», раздался трубный глас петуха: то ударили третьи.
Все вскочили на свои полки и замерли.
— Щадка-то! — вскрикнул Атаман. — Шапку оставил на полу.
— Тихо! — приказал Илья. — Не трогаться! Потом подберем… Счас нельзя.
В это время скрежетнул ключ в дверном замке. Вошла тетя Маша, уборщица. Вошла и стала убираться.
— Шапка какая-то… — увидела она. И подняла шапку. — Что за шапка?! Чудная какая-то. — Она посмотрела на полки с книгами, — Чья же это?
Персонажи сидели тихо, не двигались… И Атаман сидел тихо, никак не показал, что это его шапка.
Тетя Маша положила шапку на стол и продолжала убираться.
Тут и сказке нашей конец.
Будет, может быть, другая ночь… Может быть, тут что-то еще произойдет… Но это будет уже другая сказка. А этой — конец.
МОЛОДЫЕ ГОЛОСА
ОЛЕГ КОРАБЕЛЬНИКОВ
ВОЛЯ ЛЕТАТЬ
Боль приходила почти в одно и то же время — между десятью и двенадцатью ночи. Медленно и неотвратимо, как гул приближающегося самолета, накатывала из глубины, охватывала голову, и тогда приходилось зарываться лицом в подушку, стискивать зубами краешек материи и отдаваться боли на поругание. Лекарства давно не помогали, и бороться с ней казалось таким же бесполезным делом, как останавливать руками ревущий пропеллер. И Николай не противился боли, смиряясь с неизбежным. Боль появилась впервые почти год назад, сначала слабая, нечастая, боящаяся анальгина, и Николай не слишком-то обращал на нее внимание, объясняя ее усталостью, бессонницей и другими простыми причинами.
В последнюю ночь, проведенную дома, измученный только что ушедшим приступом, он засыпал тяжело. Боль, наполнявшая его, оставила пустоту, чуть ли не физически ощущаемую, словно бы в голове образовалась полость. Ощущение было настолько навязчивым, что он не удержался и потрогал голову, будто убеждаясь, что она цела. Что-то перемешалось внутри, сжималось и разжималось, закручивалось в спираль, безболезненно, но все-таки неприятно, и Николай так и заснул с этим ощущением.
Пискнуло радио на кухне, и он поднес к глазам руку, чтобы сверить время. Часы бессовестно отставали. Он подвел их, нехотя встал, невыспавшийся и раздраженный. Сегодня он должен ехать в больницу, чтобы решить наконец, что же делать ему со своей больной головой, и довериться врачам, как прежде он доверялся боли.
Жил он один, в квартире, заставленной мольбертами, неоконченными холстами, книгами. В комнате стоял запах льняного масла, скипидара, фисташкового лака, и когда Дина навещала его, то первым делом открывала пошире окна, чтобы выветрить привычные запахи и оставить хоть немного места для своих духов.
Пришла она и сейчас, как всегда, неожиданно, шумная, веселая, перепачкала ему щеки губной помадой, распахнула окно, смахнула со стула этюдник, уселась по-хозяйски.
Она всегда приходила без приглашения, и ему даже нравилось это. Познакомился он с ней Давно, предложил позировать ему, она согласилась, но никогда не приходила в назначенные часы, а всегда с опозданием, когда на час, когда и на день. Могла она прийти и ночью, как ни в чем не бывало разбудить его и, усевшись на стуле, сказать: ну давай пиши.
Сначала он пытался приручить ее, но ни ласка, ни окрики, ни подарки не привели ни к чему, и он смирился с ее вольным характером и даже полюбил его. Единственное, что не умела делать Дина, — это надоедать, а он сам жил безо всякого режима, то ударяясь в работу, то валяясь целыми днями в хандре на диване.
Вот и сейчас его не было дома долгий месяц, он ездил на Саяны, писал этюды, домой вернулся усталый, измученный головной болью, и Дина, словно зная о его приезде, пришла на другое же утро.
— Я по тебе страшно соскучилась, — сказала она. — Давай пойдем куда-нибудь вечером, — Да я бы пошел, — сказал он, — ко у меня направление в больницу на сегодня.
— Разве ты умеешь болеть? Удивительно! Надеюсь, что насморк.
— Что-то вроде этого. Голова болит, мигрень, наверное, болезнь аристократок… Взгляни-ка на этюды, это Ка-Хем.
— Пачкотня, — одобрительно сказала она, повертев картонки в руках. — А почему же из-за головной боли направляют тебя в больницу? Разве это так серьезно?
— Откуда мне знать. Докторам виднее.
— Ты от меня все скрываешь, Коля. Ты ужасно скрытный человек. Учти, я буду ходить в больницу и все узнаю. Послушай, а вдруг у тебя что-нибудь страшное? Ты не боишься?
— Нисколько.
— Ты настолько несамостоятельный, что даже бояться за тебя придется мне. И делать это я буду на совесть…
Его поместили в отделение нейрохирургии, и уже в самом названии таилось нечто угрожающее. Не просто нервное, а еще и хирургическое. В его палате лежали еще двое больных.
Один из них уже был оперирован и теперь выздоравливал.
Об операции он рассказывал просто: заснул, а потом проснулся. И ничего страшного в этом, мол, нет. Продолбили дырку в черепе, вынули лишнее и зашили. Вот и все дела.
Такое отношение к серьезным вещам нравилось Коле. Он и сам был таким.
В первые дни просвечивали рентгеном, прикрепляли датчики к груди, рукам, голове, и самописец, шурша, писал непонятные для него кривые. Лекарств почти не давали, только болеутоляющие, которые давно уже не утоляли никакой боли.
К концу недели его осмотрел профессор.
— Ну как дела? — спросил он, — На операцию настроен?
— Ну что ж, — сказал Коля, — если надо…
— У тебя опухоль, — сказал профессор, помедлив. — Скорее всего доброкачественная. Мы уберем ее, и твоя болезнь кончится. А самое главное, не трусь и надейся на лучшее.
— Да я и не боюсь. Опухоль так опухоль.
— Ну тогда до среды, до операции.
В воскресенье пришла Дина. Он вышел к ней в больничный сад, они посидели на скамейке, разгрызая твердые орехи и аккуратно складывая жесткую кожуру в пакетик.
Дина молчала, это было непохоже на нее, и поэтому Коля болтал больше обычного, нервничал, вспоминал бородатые анекдоты и громко смеялся за двоих.
— Ну что ты пригорюнилась, вольная птица? — не выдержал он. — Неужели ты и в самом деле переживаешь за меня? Брось, не стоит. Операция пустяковая, ничего со мной не случится. Только побреют меня наголо, и буду я ужасно страшный.
— Это так серьезно, — сказала она. — Ты сам не понимаешь, до чего это серьезно.
— А я вот непременно выживу. Куда я денусь?
Она не отвечала, а молчала, хмурилась своим мыслям, и Коля подумал, что она, наверное, знает больше его и по-настоящему беспокоится за него.
— Не расстраивайся, — сказал он, — и не хорони меня раньше времени. Здесь хорошо лечат.
— С сегодняшнего дня я буду жить у тебя. Дай-ка мне ключи.
Это было неожиданным, и Коля не знал, отшутиться ему или просто промолчать.
— А как же твоя независимость?
— Моя независимость в том и состоит, что я выполняю свои желания. Мне хочется жить у тебя, и я буду жить у тебя. Ясно?