Но сон неожиданно отступил, и голова на минуту вновь стала легкой и ясной. Андрей увидел себя полураздетого, стоящего у распахнутого дивана с несвежим, давно не менявшимся бельем…

Что-то он еще должен сделать, что-то очень важное…

Должен?..

Медленно ступая по холодному линолеуму босыми ногами, Андрей подошел к темному участку стены, туда, чуть правее секретера, и на ощупь нашел на ней тонкий провод с выключателем.

Вспыхнул неяркий свет.

На большой черно-белой фотографии были все трое — Надя, счастливая, хохочущая, с Олежкой на руках, и он, Андрей, обнимавший сзади их обоих. Такая радостная семейная куча мала…

Надя, Олежка… Надя, Олежка… Надя, Олеж… Машина? Зачем на фотографии машина?!

Он закрыл глаза и тут же явственно услышал визг тормозов.

Из-за поворота вынырнул грузовик, слепя его фарами. Куда ты прешь, дурак! Руль вправо! Быстрее! Нет, не успеть! Не успеть!!

Резкий звон будильника вырвал его из небытия, темного, болезненного, насыщенного призрачными, набегающими друг на друга, словно волны, кошмарами. Он захлопал, не открывая глаз, ладонью по столу, стоящему рядом с диваном, но будильник был далеко, на серванте, и, чтобы придушить его, нужно было подняться и пройти несколько шагов по холодному полу. Одна эта мысль привела его в ужас, и он с головой закрылся толстым ватным одеялом, свернувшись в клубок, — дак в детстве он спасался от многих неприятностей. Еще минутку, сказал он сам себе, пряча голову под подушку, еще хотя бы минутку…

Через двадцать минут он уже стоял, поеживаясь, на невысоком каменном крыльце и мрачно осматривал свой участок. За ночь почти все клены сбросили свою листву, и теперь толстым, чуть посеребренным первым инеем, слоем она застилала все улицы. К буро-желтому месиву кое-где примешивались и какие-то зеленые кучки… батюшки мои, да это старик тополь почти на треть опал! Ты что, родимый, очумел — всегда же до холодов терпел! И кусты придорожные дождь все оголил… Да что ж теперь-то переживать!

Э-эх, раззудись, плечо, размахнись, рука!.. И поспешать надо, а то тетка Настя еще какую работу ему найдет. До чего же вредная тетка, если подумать!

Андрей взял покрепче метлу в руки и спустился с крыльца, утонув сразу же в кленовых листьях по щиколотку.

День обещал быть трудным.

Дмитрий Жуков

СЛУЧАЙ НА ВУЛКАНЕ

Теперь-то я знаю, что такое извержение вулкана. Это канонада гигантских взрывов, свист раскаленных бомб, рев газовых струй, потоки огнедышащей лавы, столб измельченных веществ, уходящий на десятки километров вверх, черная ночь среди бела дня…

И когда частицы вулканического пепла развеет ветер, все вокруг окажется усыпанным… вулканологами.

Но кажется, мне известна и тайна извержений, о которой я никогда не решусь поведать ни одному вулканологу. Надеюсь, не выдадите меня и вы… Итак, доверительно и по порядку.

Самолет летел на восток. В одиннадцати тысячах метров над землей быстро смеркалось. Махровым ковром стлалась далеко внизу изнанка туч. За бортом пятьдесят градусов мороза, а в салоне тепло и вонюче от тел, от ног распаренных московской жарой пассажиров, убегавшихся и скинувших обувку. Я огляделся. Все спали, и в неудобных позах людей, устроившихся кто как мог в креслах с откидными спинками, мне увиделась усталость, несокрушимая власть тяготения, которая и на огромной высоте давила каждую мышцу…

Знал бы я, что мелькнувшая и тут же забытая мыслишка о тяготенье через несколько десятков часов вдруг взрастет до волшебной яви, до гигантской мысли, до звездной мечты и потрясения известных устоев мироздания!

А пока, поглощая тоннами топливо, самолет несет себя сквозь очень короткую ночь, навстречу солнцу, которое представилось сначала розоватым озером с бегущими коричневато-лохматыми берегами. Потом где-то внизу показалось округлое малиновое пятнышко, несущееся с громадной скоростью под самолетом, пока не выплыло оно в открытое небо ослепительной, до рези в глазах, пылающей горой.

До Камчатки оставалось несколько часов лету.

…Из белой пустыни высунулся правильный конус Корякского вулкана. За ним виднелись, см аз энные вершины Авачинского, Козельского… Из взятых впопыхах в дорогу брошюр, написанных вулканологами, я в последние часы почерпнул ровно столько сведений, сколько надо было, чтобы не выглядеть полным невеждой в разговорах с ученым людом, который старается потеснее познакомиться с богом огня и ведет свою родословную от Гераклита, Аристотеля, Страбона и Плиния Младшего, описавшего катастрофическое извержение Везувия и гибель Помпеи.

Несмотря на почтенный возраст науки, она не пошла дальше гипотез о подземном океане магмы, которая по трещинам в земной коре выбирается поближе к ее поверхности, «как бы вскипает» и под гигантским давлением газов и пара просачивается наружу, застывает, нагромождая на земле в весьма стройном географическом порядке крутобокие снежные пики, достигающие заоблачных высот.

Впрочем, совсем еще недавно, лет двести тому назад, немецкий ученый Вернер полагал, что извержения вулканов происходят от горения под землей пластов угля. Его друг, великий Гёте, сочинил эпиграмму, в которой были такие слова: «Бедные скалы базальта, вам надо огню подчиняться, хоть никто не видал, как породил вас огонь». Она метила в тех, кто отстаивал вулканическое происхождение базальта. И среди них был Эрих Распэ, сочинитель похождений барона Мюнхгаузена…

Вулканологи и поныне много спорят. А в последние годы именно на Камчатке возникла версия о том, что жизнь на Земле зародилась во время вулканических извержений — сперва сложные органические соединения, потом эволюция их, и вот вам венец творения — человек! И вообще все, как они считают, в чем и на чем развивалась жизнь — атмосфера, гидросфера и сама земная кора, возникло в результате вулканизма.

В отличие от барона Мюнхгаузена, искренне и безоговорочно верившего в правдивость своих рассказов, вулканологи не стесняются слов «возможно», «как бы», но больше описывают извержения вулканов, нежели знают точно их причины. По красочности описаний они сродни нашему брату журналисту.

«Вершины, таинственно плавающие в тумане; голубыми глазами глядящие в высокое небо кратерные озера; белые дымы фумарол…» Лирично воспринималось само деление вулканов на потухшие, уснувшие и действующие. Первые только угадываются. Извержения вторых никто никогда не видел, и проявляют они себя лишь содроганиями земли. Зато в третьи записаны все, что на памяти человеческого рода пускали в нёбо хотя бы дымок или струйку пара.

На Камчатке одних действующих вулканов около тридцати. И если существует специальный рай для верных своему делу вулканологов, то это — Камчатка.

В окно иллюминатора я приглядывался к Авачинскому вулкану. Он напоминал верхнюю часть безголового манекена, на который напялили шубу с воротником шалью. Вершина Корякского достигает трех с половиной тысяч метров. В незапамятные времена Авачинская сопка была еще выше, но чудовищный взрыв поднял в поднебесье миллионы тонн породы, а из «кальдеры», образовавшейся в результате этого ямы диаметром в четыре километра, стал расти новый конус. Это была «шея» манекена, а край старого кратера, размытый лавой с одной из сторон, образовал «воротник». Каждые десять-двадцать лет новый конус сотрясали взрывы помельче, вздымались фонтаны жидкого камня, ходуном ходила земля, «шея» росла, пока в 1945 году Авачинский не успокоился совсем, и лишь появлявшийся над новым конусом белесый дымок предупреждал, что спокойствие это призрачно, что исполинские силы в недрах земли дремлют до поры до времени…

И кажется, это время пришло.

О чем меня и оповестил редактор нашего отдела предельно лапидарным вопросом:

— Хочешь слетать на Камчатку?

А почему бы и не слетать, если дни в Москве и ее окрестностях (по сравнению с Камчаткой) проносятся молниеносно, а на поверку оказывается, что жизнь твоя — одна суета и тоска по чему-то большому, приносящему удовлетворение и, может быть, славу. Для своих тридцати лет я еще честолюбив, хотя ничего не делаю для бессмертия, если не считать заметок о производственных успехах предприятий, на которые по неведомым мне причинам бросал благосклонный взгляд наш редактор. Он безжалостно вычеркивал из моих заметок то, что называл «красотами стиля», и ставил их в полосу. Газета выходила, но даже близкие мне люди не удосуживались прочесть до конца хотя бы одно из моих сочинений. Оставалось мечтать, как на лекциях в студенческие годы на факультете журналистики. Яркие события и свое геройство в них я мысленно отливал в чеканные строки, колонки, целые газетные полосы, скрывая буйную игру воображения непринужденностью поведения, которую некоторые принимали за развязность.