Водитель и Белиас пока не замечали меня. Я, пошатываясь, поднялся. Ветер больно сек лицо и руки. Я пошел вдоль автобуса, отсчитывая окна. У пятого я остановился и принялся царапать стекло, пока ко мне не повернулось лицо. Женщина, очень грузная, с длинными и прямыми темными волосами. Она удивленно таращилась на меня, отыскивая мою мозговую волну, потом рот ее открылся маленьким «о», и она стала глядеть сквозь меня — к такому взгляду Недоразвитые привыкли.

Я закричал: «Эй!» Я забарабанил в стекло. «Эй! Эй!»

Неожиданно я почувствовал на себе руки, руки Белиаса. Он держал меня крепко, и в конце концов я перестал вырываться. Подошедший водитель глядел на женщину. Они разговаривали, хотя я ничего не слышал. И тут я увидел на сиденье рядом с женщиной маленького мальчика и понял, что произошло. Он увидел мой сигнал и вытащил у матери из сумочки ее зажигалку. Может быть, она спала, убаюканная гудением стремительной машины. Он помигал мне в ответ зажигалкой. Мать проснулась, отобрала ее у него и поменялась ним местами, оберегая от неприятностей.

Дети теперь единственные, кто может быть жестоким. Они проходят стадию, когда насмешка над человеком является для лих забавой.

Однако, в конце концов, хоть в этом было утешение.

Он не смотрел сквозь меня.

Его глаза не были стеклянными. Они не были рыбьими. Наши глаза быстро встретились и сразу же разошлись, когда Белиас оттащил меня.

Он втащил меня в комнату, уложил в постель. Я лежал, уткнувшись лицом в матрас, задыхаясь, дрожа от озноба и стараясь не потерять сознание. Затем раздалось гудение турбин поднимающегося шаттла. Я приподнялся и выглянул в окно. Шаттл исчезал в метели, поднятой пропеллерами.

Именно тогда я и закричал.

Белиас распахнул дверь. Другой человек, чьего имени я не знаю, подошел ко мне и велел замолчать. Я попытался, я правда попытался. Но крик, который я хотел остановить, вырвался и зазвучал с удвоенной силой. Я вопил и плакал и, казалось, не мог произвести шума, способного меня удовлетворить. Я думал о тихих улицах, тихом снеге, опускающемся мягко и бесшумно; я думал о тихой гостинице и о тихом разговоре Белиаса и водителя с полной женщиной. Я кричал все сильнее. Безымянный человек ударил меня ладонью по лицу, потом стащил с кровати и швырнул о стену так, как он всегда делает. Он трижды сунул кулак мне в живот, очень быстро, и вышиб из меня дух. Но я продолжал кричать молча. А когда вернулось дыхание, вместе с ним вернулся и крик. Белиас подошел к лампе и включил ее.

Я перестал кричать.

Некоторое время они смотрели на меня.

Я смотрел на них.

Они ушли, оставив меня в тусклом свете настольной лампы.

Я добрел до постели и упал на нее, чувствуя во рту соленую кровь. Где-то далеко истерично визжала женщина. Она тоже из тех, кто нарушает порядок. Она блондинка. По крайней мере, была таковой, пока ее волосы не потеряли цвет. Я помню ее тонкую талию, тот момент, когда мы лежали вместе, момент скользящего, долгого, трепетного проникновения, ту специфическую близость, которая всегда и навеки изменяет любую дружбу. Я помню, как мы оторвались друг от друга и поняли, что короткие минуты единства, мимолетные секунды тесной, влажной близости лишь сильнее подчеркивали одиночество остального времени.

А теперь она кричала. Она была слишком стара, чтобы найти в совокуплении даже мимолетные секунды тепла и света. И мне кажется, это из-за меня она кричала. Мне было жаль, что виной этому оказался я. Мне было жаль, что я позволил себе сцену у автобуса. Мне было жаль, что я Недоразвитый, Но жалость, в конце концов, ничего не значит. Она словно святая вода, которой даже и жажду не утолишь.

Это случилось три недели назад. И я все еще не хочу вспоминать об этом. Я вслушиваюсь в тишину, надеясь услышать приближение турбошаттла, гуденье, его пропеллеров. Я лежу без сна до пяти или шести утра. Иногда, как сейчас, я заставляю себя вспоминать. Я слишком стар для иллюзий. Мне пятьдесят пять. Мои руки высохли. Мои волосы белы. Белы, словно снег за окном, можно так сказать. Вот я и вспоминаю, а комната тиха. Снег бесшумно ударяется о стекло. Я щелкаю пальцами, чтобы нарушить тишину, но кажется, что в мире нет больше звуков. Снова щелкаю. Ни звука. И я думаю, что пора начинать кричать, чтобы пришел Белиас и тот второй, безымянный…

(Перевод С.Монахова)

Фата-Моргана 5 (Фантастические рассказы и повести) - img_41.png

Джеральд Керш

ПЕЧАЛЬНАЯ ДОРОГА К МОРЮ

Фата-Моргана 5 (Фантастические рассказы и повести) - img_42.png

Тэтчер чувствовал себя неважно — у него болела голова. Что-то случилось — боль засела в затылке. Он ощущал ее: щелканье и жужжанье, как будто сломалась пружина от часов. А потом время остановилось.

Ему необходимы были деньги; да, он крайне в них нуждался. Вчера ночью, проснувшись, он лежал и думал, где бы взять пятьдесят фунтов. Много раз он бывал в таких ситуациях — он всегда нуждался в деньгах. Что же случилось на сей раз? Тэтчер стиснул лоб. Он обдумал все это. Если нигде не удастся достать денег, он попросит Джорджа Ферна одолжить двадцать пять фунтов. И, возложив надежды на эту возможность, он заснул. О, блаженный сон! Ну зачем наступил рассвет?

Рассвет принес чувство подавленности, плохое настроение, уныние, но не было и мысли об убийстве. Он выпил чай, дал обоим сыновьям по два пенса и ушел. Убийство? Да он никогда даже и не помышлял об этом. Он позвонит Джорджу Ферну, объяснит ему все и попросит тридцать фунтов, пообещав вернуть их через десять дней. Это спасет его. Все образуется. Он почти взбодрился и, насвистывая песенку, проворно пошел в свою мастерскую, чтобы обнаружить, что телефон там уже отключен. Вернулись уныние и страшная подавленность. Оглядываясь вокруг себя в мастерской, в которую ярким, ослепляющим потоком устремился солнечный свет, Тэтчер почувствовал, что его охватило непреодолимое желание убежать, окунуться в прохладную морскую воду и плыть, плыть часами, много-много миль. Мастерская вызывала у него непреодолимое отвращение. Он все в ней ненавидел — сосновый стол для раскроя со следами от инструмента, с его обрамленной железным ободком прорезью; нелепые ножницы, привязанные полоской из серого твида за отверстие для большого пальца; утюги весом двенадцать фунтов каждый; беспорядок, запах сукна, крошки мела, острый запах масла, который витал над швейной машиной, дурацкую картинку из журнала мод 1911 года с изображением мужчины в длинном свободном пальто для прогулок, эмалированную миску для воды и сероватые подстилки для глажения белья, шкатулку с пуговицами, обрезки ватина, подкладки, целый мешок с обрезками, остатки полотна, вырезанные треугольником, надоевшие до омерзения выкройки из коричневой бумаги, никому не нужные, использованные, висевшие на гвоздях…

Он снял пальто и закатал рукава. Фланелевые брюки Марсдена были готовы, их нужно было только отутюжить. Если бы, каким-то чудом, Марсден, Пайпер и О’Дауд оплатили сегодня утром свои счета, он был бы спасен: но они не сделают этого, они дадут ему в лучшем случае два или три фунта из причитающейся суммы.

«Мне надо заплатить за сукно, мне нужны наличные деньги», — может он сказать им; но что толку? Кто он такой? Мелкий портной? Кто станет с ним считаться? Он не может продавать в кредит, у него нет наличных денег.

— О черт возьми, будь оно все проклято! — сказал Тэтчер, разжигая плиту и с грохотом, с размаху, ставя на нее утюг. Горящая спичка упала на пол. — Гори, черт побери, гори, гори все дотла, пусть все обратится в пепел! — кричал он.

Спичка погасла. Он пошел в примерочную. Пылинки кружились в лучах солнечного света; слой пыли лежал на ковре и зеркалах, на всех окружающих предметах.

— Портной! Всего лишь портной! — Он посмотрел на свои руки — они были шишковатыми и шершавыми. Он мог бы плыть, он знал это, тысячи миль… все дальше… все дальше… а затем перевернуться на спину, чтобы волны покачивали и успокаивали его.