Реакция последовала незамедлительно. Нельзя сказать, что гуссерлевский "переворот" не увенчался никакими значимыми результатами. Достаточно будет упомянуть группу молодых психологов из Франкфурта и Геттингена, которые, вдохновившись феноменологическими перспективами, пересмотрели господствующую точку зрения и положили начало новой гештальтпсихологии, или мнение о Гуссерле такого математика как Герман Вейль [2], чтобы отказаться от любой однозначной оценки ситуации. И все же поражение было сокрушительным. Факт научности оказался гораздо сильнее и предпочтимее, чем критика научности. Монополией на факт (после распада "марбургской школы", т. е. смерти Когена и Наторпа и отхода Кассирера в сферу философии культуры) завладели в 20‑е годы приверженцы логического позитивизма и аналитической философии. Феноменология была объявлена "научным мистицизмом" или попросту "мировоззрением", не хуже и не лучше других "мировоззрений", с которыми можно считаться только на вненаучном уровне [3]. Оценивать ситуацию не входит в нашу непосредственную задачу, но интересно бы догадаться в случае оценки, какое место занял бы здесь в ряду прочих самоновейший argumentum ad hemicraniam?
И тем не менее настоящее потрясение ожидало феноменологию не здесь, со стороны внешних и иначе ориентированных контроверз. Почти одновременно удар был нанесен с тыла, вернее, из недр самой феноменологии, вдруг обнаруживших в себе отчетливые тенденции саморазрушения. Гуссерль первым заговорил о "еретиках" феноменологии, называя имена Макса Шелера и Мартина Хайдеггера. Упоминание Шелера в данном контексте представляется не совсем корректным; Шелер никогда не считал себя и не был учеником и последователем Гуссерля в прямом смысле слова; он усваивал феноменологический метод вне рамок собственно феноменологии и всегда использовал его в своих целях настолько независимо и индивидуально, что говорить об "отступничестве" можно было бы лишь с большими смысловыми натяжками. Другое дело — Хайдеггер. Он был учеником Гуссерля, стал его ассистентом, имел доступ к неопубликованным трудам учителя, и когда в 1927 году увидела свет его книга "Бытие и время", эффект получился ошеломительным. Мастерски орудуя феноменологическим инструментарием, демонстрируя утонченную технику сущностного анализа, ученик открыто и с присущей ему южно–немецкой рустической незакомплексованностью "переосмыслил" ряд основных положений учителя и переключил феноменологию на неожиданнейшие перспективы, перевернувшие вверх дном весь царивший в ней строгий порядок. Сохранился экземпляр книги с гуссерлевскими маргиналиями; вот, к примеру, текст одной из пометок: "Вся проблематика смещена: Эго соответствует Dasein (наличное бытие) и т. д. Тем самым все становится, благодаря некоему "глубокомыслию", темным и философски лишенным значимости". Необходимо, справедливости ради, отметить, что в этих немногих словах, продиктованных к тому же чувством сильного (и вполне естественного) гнева, содержится тем не менее более проникновенное понимание сущностной специфики книги Хайдеггера, чем в иных специально–критических работах. Смещение проблематики: вместо "трансцендентальной субъективности" появляется конечное человеческое бытие, детерминируемое фактом смерти (как же было тут Хайдеггеру обойтись без хрестоматийной "Смерти Ивана Ильича"!); все это затем окутывается неким "глубокомыслием" (tiefsinnig) путем оригинальной эксплуатации лютеровско–кальвинистских идей и немецкого лексикона, чтобы в результате читателю была внушена темная идея бытия как "бытия–к–смерти" (употребление дефисов, несомненно, должно сгустить темноту и спровоцировать трепет).
В наши задачи не входит анализ концепции Хайдеггера. Хайдеггер в контексте нашей темы — лишь симптом судеб самой феноменологии. Характерно тут вот что. Гуссерля при чтении "Бытия и времени" должна была, по всей вероятности, особенно задеть следующая фраза: "Понять феноменологию значит уловить ее возможности" [4]. Вот уж действительно не к чему придраться. Формула — образец феноменологической ортодоксальности. Суть не в этом, а в том, насколько возможности, реализованные Хайдеггером в этой и последующих книгах, были возможностями самой феноменологии и были ли они в самом деле ее возможностями? С возможностями лично Хайдеггера дело обстояло куда проще: темное глубокомыслие оказалось, как и следовало бы ожидать, всего лишь незатейливой потенцией ясной, как день, простоты. Автор "Бытия и времени" стал… членом национал–социалистической рабочей партии Германии и первым национал–социалистическим ректором страны. Спор с учителем получил выразительную концовку в форме костра со сжигаемыми в нем "неарийскими" книгами" Гуссерля [5]. Дальнейшие фазы хайдеггеровской философии, по осознании всей губительности простоты, ознаменованы новым и удвоенным глубокомыслием, за которым прижизненно не воспоследовала очередная реакция простоты, хотя сам философ в поздние годы отошел от профессионально философской тематики, культивируя своеобразный мистически–почвенный круг мыслей, метко определенный одним немецким критиком (Р. Миндер) как "аграрный консерватизм".
Как бы ни было, но брешь была пробита, и "рабочее поле новой жизни" (так Гуссерль называл трансцендентальную феноменологию) вместо ожидаемых плодов строгой научности стало неудержимо произрастать "сорняками" экзистенциализма. Гуссерлю не довелось ознакомиться с последующими сюрпризами экзистенциальной обработки феноменологии, дошедшей до скандальности в азартных рефлексиях Сартра; мы вкратце остановимся на некоторых аспектах этой обработки в контексте интересующей нас симптоматологии. Сартр, изучавший книги Гуссерля в 30‑е гг. и увидевший в них единственно достойный метод философствования, очень скоро переосмыслил феноменологию в духе хайдеггеровской ориентации, значительно расширив ее проблемный круг. Не последнюю роль сыграли при этом и чисто эссеистические способности молодого философа, выдержанные в типично галльской тональности безоглядно блистательного красноречия. Вот в каких ярких образах описывается здесь "интенциональность". "Если (предположим невозможное) вы бы вошли "внутрь" сознания, вас закрутил бы водоворот и выбросил бы на улицу, к подножию, дерева, в кучу пыли, потому что у сознания нет "внутри"; сознание — это не что иное, как "вне сознания", и именно это абсолютное движение во вне себя, этот отказ быть субстанцией и составляет сознание. Представьте себе теперь последовательный ряд таких рывков, которые отрывают нас от нас самих, которые…, выбрасывают нас вовне, в сухую пыль внешнего мира, на ухабистую дорогу, посреди вещей; вообразите, что сами мы заброшены, таким образом, самой нашей природой в безразличный, враждебный и упрямый мир; это открытие Гуссерль выразил знаменитой фразой: "Сознание всегда есть сознание чего–то"… Философия, трансценденции бросает нас на большую дорогу, среди опасностей, под ослепляющим светом. Быть, говорит Хайдеггер, значит быть–в–мире… Гуссерль вернул ужас и очарование самим вещам. Он вернул нам мир художников и пророков: ужасающий, враждебный, опасный, с убежищами любви и милосердия. Он создал реальную основу для новой трактовки страстей, вдохновляемой такой простой и так основательно не понимаемой нашими профессионалами истиной: если мы любим женщину, так это потому, что она способна возбудить любовь. Так мы освобождаемся от Пруста, как и от "внутренней жизни": мы напрасно стали бы искать как Амиель, как ребенок, который целует свое собственное плечо, ласк и неги от своей "внутренней жизни", так как, в конце концов, все находится вовне, все, вплоть до нас самих: вовне, в мире, среди других. Мы найдем себя не в каком–то неведомом укрытии, а на большой дороге, в городе, среди толпы, — вещь среди вещей, человек среди людей" [6]. Мы специально приводим эту живописную выдержку, поскольку в ней раскол явлен, так сказать, in statu nascendi. Характеристика интенциональности, сама по себе, дана здесь с талантливой точностью, но суть не в ней самой, а в особой силе акцентации, незаметно смещающей перспективы. Непонятно, почему природою нашего сознания мы оказываемся "заброшенными" (словечко из Хайдеггера: Geworfenheit) именно в безразличный, враждебный и упрямый мир, на большую дорогу, среди опасностей и т. д.? Сознание действительно направляет нас к самим вещам, и эта "простая истина", открытая Гуссерлем, была в самом деле основательно позабыта многими "профессионалами"; но при чем тут "враждебность", "опасность" и прочие предикаты из лексикона авантюристических романов? Речь ведь идет о философской проблеме, а не об "эйдетическом" прочтении "Графа Монте—Кристо". — Ничуть не бывало, ответит Сартр, философских проблем "в себе и для себя" не существует; они оправданы лишь в той мере, в какой они вписаны в контекст конкретной жизни. — Но конкретная жизнь — это еще чересчур абстрактно. Конкретная жизнь обывателя несоизмерима с конкретной жизнью, скажем, св. Франциска Ассизского или (просим прощения за безвкусицу контраста) Казановы. — Да нет же, последует в ответ, имеется в виду любое непосредственное обнаружение бытия, например, скука, тошнота и т. д. [7] — Как… тошнота?! — Самая обыкновенная. А уж после эйдетической редукции… категориальная. Угодно ли словами цитаты? "Та самая тошнота, на основе которой возникают все конкретные и эмпирические тошноты (от гнилого мяса, только что пролитой крови, экскрементов и т. д.), вызывающие у нас рвоту" [8]. Читатель не посетует на нас, если мы ограничимся, пожалуй, "категорией" одной тошноты и обойдем прочие "категории" непристойного и полупорнографического порядка [9], тем более, что и в этом случае сколько–нибудь обстоятельный анализ (чего!!!) выходит за рамки нашей работы.