История науки в популярных изложениях удачно тиражирует описанную точку зрения, и вполне привычным кажется нам образ ученого мужа, бьющегося над решением труднейшей задачи в подспудном ожидании помощи "откуда–то"; бессильная мысль слоняется по путаным лабиринтам дискурсии, предоставленная на милость "везения"; повезет, и будет ей "эврика", не повезет — что поделаешь: "такова природа мышления".
Спорить бесполезно. Да и как спорить с воззрением, в основе которого лежит убеждение о такой природе мышления! Не удивительно, что в свете сказанного "интуиция" расценивается часто как мистическая и иррациональная способность; понятая так, она действительно мистична, и в серьезной трезвой философии ей действительно нет места. Суть дела в том, чтобы понимать ее не так, а иначе.
Если бы мы, мысля, не довольствовались номенклатурной облицовкой мысли и не оценивали бы мысль с точки зрения ее соответствия логическим протоколам, а стремились бы к прослеживанию самого становления ее в нас, мы бы сумели прояснить поставленную проблему в корне и имманентно процессу мышления. Самопервейшей очевидностью этого пути было бы ясное переживание: прежде мы судили о мысли сообразно классификациям и номенклатуре; теперь придется судить о ней сообразно ее собственной жизни в нас. Прояснение ситуации связано с освобождением мысли от терминов, понятий и таксономических этикеток; мы отклеиваем ее от них не потому, что они бессмысленны и никчемны, а потому, что они, превысив свои служебные полномочия, присваивают себе мысль, отождествляя ее с собой и выступая ее самозванцами. Подумаем: каков общий и ставший привычным генезис нашего философского двойника? Мы начинаем не с мысли, а с номенклатур; усвоение философии начинается нами с анкетного дознания; сначала мы узнаем о мыслителе, что он "эмпирик", "рационалист", "позитивист" или "интуитивист", а потом прилежно подгоняем тексты к заданной графе. Эта методика настолько же сомнительна, насколько комфортабельна; степень ее удобства прямо пропорциональна степени ее несостоятельности, и уже малейшее вчитывание в первоисточники рушит карточные домики нашей аспирантской осведомленности, купленной ценою экзаменационного "минимума": "эмпирик" Беркли морочит нас выблесками неоплатонизма, а "позитивист" Конт и вовсе устраивает скандал прямыми реминисценциями из Якова Бёме и параллелями с поздним Шеллингом. Дело не в том, чтобы отказаться от "минимального" подхода, а в том, чтобы предварить самый "минимум" "максимумом" личного усвоения материала. Тогда история мысли будет переживаться не в тональности разного рода "интерпретаций", а путем непосредственного воссоздания ее в личном опыте. Но этот путь и есть путь освобождения мысли от классификационных ярлыков, или путь мысли собственно, где она не отчуждена уже от себя силою привычного термина или просто автоматических навыков ("habits" или "customs", по Беркли), а идентична себе в каждой вехе последовательного самоосмысления и самостановления.
Праксис такого мышления снимает с повестки дня всякие споры об "интуиции", ибо сама интуиция изживается в нем не проблемно, а самоочевидно.
Но проблемен в нас самый этот праксис, и, пожалуй, наиболее трудной оказывается задача подступа к нему. Подступ загражден ворохом номенклатурных сведений, количество которых в нас таково, что с каждым новым приобретением знаний катастрофически падают акции сознания, больше: самосознания. В жизни мысли есть критический миг, сигнализируемый необходимостью выбора; проспать этот миг, значит проспать самое мысль в сновиденной иллюзии общения с ее словесными двойниками, внушающими нам, что мысль дискурсивна, а не интуитивна, и что интуиция — не сила мысли в нас, а некая фантастическая персона, как бы транспонированная в теорию познания из бессознательных реминисценций детских бдений над романами Дюма. Избавление от этого гипноза и есть самопервейшая задача мысли; переход количества знаний в качество самосознания ознаменован неумирающей рефлексией Сократа, и поэтому первый крик новорожденного сознания — диссонанс, нарушающий сонливое благополучие "минималиста": качественный "максимум" количественного "минимума" оборачивается ученым невежеством (docta ignorantia), на фоне которого разыгрывается респектабельная хлестаковщина нашего фонетико–акустического взаимопонимания.
Между тем спектакль еще в разгаре, и сказанное, поэтому, уместно разве что в порядке шепота. Меня, быть может, одернут (уже одергивают) коллеги, внемлющие очередному шедевру блистательного лицедея. Что это? — Вы бы поменьше отвлекались, чтобы не докучать вопросами. Это — новые направления в науках о духе, исключительно интересные и многообещающие. — И что за это направления? — Вот это — "понимающая психология", а это — "понимающая социология". — Но помилуйте, а разве есть и "непонимающие"? — Вам надо было внимательно следить за действием. Возьмите этот списочек литературы и справьтесь в книгах. — Да, да, спасибо. Но скажите только: "понимающая психология", не значит ли это, что психология должна быть понимающей? И если да, то отчего в предложенном вами списочке отсутствует одно славное имя? — Ах, здесь действительно пропущены… nomina sunt gloriosa! — Да нет же, речь не о них. — ?! — Я имею в виду всего лишь Палладина Мамамуши (припомните), он же: достопочтенный и вполне парадигмальный полукавалер де Журден.
Последнее недоумение вслух: как же случилось, что, идя на "Фауста", попали на "Ревизора"? Или это все–таки Фауст, решивший отсрочить свое нисхождение к "Матерям" эффектной клоунадой в окружении "мачех"?
Вопрос об интуитивном мышлении упирается не в списки соответствующей литературы, а в опыт. Нужно ли говорить, что под опытом разумеется здесь не понятие об опыте, а сам опыт. Все злоключения мысли, в конечном счете, исчислимы путем единого алгоритма, и этот алгоритм: подмена мысли термином. Но термин облицовывает не мысль, а привычку в форме мысли; поразмыслим над такой привычной дистинкцией, как рационализм и эмпиризм, чтобы уловить суть вопроса. Считается (кем? почему? на каком основании?), что мысль рациональна, а чувства эмпиричны; опыт, поскольку он относится к сфере эмпирики, оказывается, поэтому, просто и только чувственным опытом; что касается мысли, она приравнивается к понятию и определяется областью надопытного и внеопытного. Последствия описанного "пасьянса" ужасны; именно здесь санкционируется запрет на интуитивную мысль. Приговор как приговор; но что мешает нам, если мы занимаемся философией не потому, что случайно ей научились, а в воплощенном пафосе заповеди "Vitam impendere vero", что же мешает нам обжаловать этот запрет и подать кассацию? Способ очень прост и, как великое множество простых вещей, предан забвению: философский тезис существует не в себе и для себя, а для нашего сознания (если понимать под "нашим" сознанием не "трансцендентального" истукана, запрограммированного пустыми тавтологиями); но вот же: не имея ничего против и ничего за, можно же испробовать смысл любого "философски значимого" утверждения путем конкретизации его и индивидуализации в личном сознании. Предположив, что речь идет как раз о "понимающей" философии… Итоги эксперимента изостряются в парадокс: "общезначимая истина" философии никак не подтверждается личным переживанием, больше того: противоречит переживанию и аннулирует его. Подумайте о чем–нибудь и попытайтесь осознать процесс мысли по шаблону означенной выше дистинкции. Вы убедитесь, что так называемая "мысль" есть не что иное, как автоматическая реакция некой философской привычки на заданный материал. Реальность переживания самого материала оказывается просто внеположной мыслительному акту, который извне привносит в материал понятийную форму. Предположим: я мыслю падающий камень. Общезначимая схема мысли такова: есть падающий камень, данный мне в чувственном восприятии, и есть соответствующая категория рассудка, примысливающая к восприятию падающего камня закон тяготения, который априорно задан моей мысли и логически "предшествует" падающему камню, так что, строго и "философски" говоря, я мыслю падающий камень не потому, что камень падает, но камень падает оттого, что я мыслю падающий камень. В обобщенном плане: я мыслю так не потому, что это — так, а это — так, потому что я мыслю, что это — так. В итоге, мир оказывается в полной зависимости от устройства моей мысли (при полном небрежении мною вопроса: кто собственно устроил ее так); это значит, что все свершающееся в мире — с точки зрения научной познаваемости его — свершается только "так"; все, что свершается не "так", а, скажем, "сяк" — иллюзия, химера и поэтическая вольность (ибо, заметим в скобках, в отличие от научной мысли, устроенной "так", поэтическая мысль, буде таковая имеется, устроена "сяк"). Позволительно ли еще раз вспомнить об интуиции: какова ее роль? Скажем: ее роль — неисповедима. Она — оборотень, проникающий из "сяк" в "так", и прихотью ее наш научно значимый мир оказывается не просто "таким", а вполне "таким–сяким". Мысль работает прилежно и сообразно режиму; миг "интуиции" — миг некой "черной дыры", в которую она проваливается как в память, чтобы на секунду опомниться от номенклатурного беспамятства и вспомнить, что она — не часовой механизм, а, скорее уж, сам часовщик… Падающий камень продолжает падать, но падает он уже не оттого, что я мыслю его "так", а сама моя мысль преодолевает собственное устройство и оказывается имманентной факту падения камня, так что, мысля факт, я мыслю саму мысль, индуктивно данную мне в факте как идея и закон его, получающий во мне понятийное самовыражение.