– Послушайте! Я видел фею!

Тем не менее жизнь в доме продолжает идти своим чередом.

Только моя сестра Клара, готовящая баранину по-монтальбански, бархатистым голоском говорит:

– Вот как, Малыш? Ну-ка расскажи…

– Взаправдашняя фея, такая старенькая и ужасно добрая!

Мой братец Жереми пользуется случаем отвлечься от должностных обязанностей:

– Она что, за тебя уроки сделала?

– Нет, – говорит Малыш, – она превратила одного дяденьку в цветок!

Поскольку эта новость, по-видимому, никого не трогает, Малыш подходит к нам со Стожилковичем:

– Правда, дядя Стожил, я видел фею, которая превратила дяденьку в цветок.

– Лучше так, чем наоборот, – отвечает Стожилкович, не сводя глаз с шахматной доски.

– Почему?

– Потому что, когда феи начнут превращать цветы в дяденек, в полях проходу не будет.

Голос Стожилковича похож на Биг-Бен в тумане лондонского фильма. Он такой густой, что воздух вокруг кажется разреженным.

– Шах и мат, Бенжамен. Явный мат. Что-то ты сегодня рассеян…

***

Это не рассеянность, а тревога. Взгляд мой действительно далек от шахматной доски. Он следит за дедушками. Тяжелое для них время – закат солнца. Именно в такой предсумеречный час их начинает дразнить бес наркомании. Мозг требует чертова укола. Им нужна доза. Так что не стоит терять их из виду. Дети чувствуют ситуацию так же хорошо, как и я, и каждый всеми силами старается занять своего подшефного деда. Клара выпытывает у дедушки Рагу (бывшего мясника из Тлемсена) все новые подробности приготовления бараньей лопатки по-монтальбански. Жереми, оставленный на второй год в пятом классе, симулирует страшный интерес к Мольеру, и старик Риссон (букинист на пенсии) выдает ему массу биографических откровений. Лежа в кресле для беременной женщины, мама отдает себя на бесконечную завивку и развивку дедушке Карпу, в прошлом цирюльнику, в то время как Малыш умоляет Вердена (старейший из четверки дедушек, девяносто два годка!) помочь ему с чистописанием. Этот ритуал повторяется каждый вечер: рука Вердена дрожит как осиновый лист, но изнутри ее удерживает рука Малыша, и старик твердо убежден, что рисует палочки и черточки так же ловко, как до Первой мировой войны. Но все равно Верден грустит, и его волей Малыш пишет в своей тетрадке лишь одно имя: Камилла, Камилла, Камилла, Камилла… на каждой строчке. Так звали его дочку, погибшую шестьдесят семь лет назад, в возрасте шести лет, в самом конце той войны, она стала ее последней жертвой, заболев испанкой. Это к ней, к Камилле, протягивал Верден свои дрожащие руки, когда ему впервые укололи наркотик. Ему мерещилось, что он выскакивает из окопа, петляет, уклоняясь от пуль, режет колючую проволоку, прыгает через мины и, отбросив прочь винтовку, распахнув объятья, бежит навстречу своей Камилле. Так он несся сквозь всю Первую мировую и находил Камиллу мертвой, ссохшейся, скрюченной в свои шесть лет больше, чем его согнуло теперь. И тут уж нужна двойная доза. С тех пор как я поселил его у нас, Верден перестал колоться. Когда прошлое подступает к горлу, он только смотрит на Малыша мокрыми глазами и шепчет: «Почему ты не моя Камиллочка?»

***

Но кто по-настоящему вкалывает в этот критический предвечерний час, так это моя сестра Тереза. В данный момент она в своем колдовском закоулке штопает настроение дедушке Калошу. Старый Калош у нас не проживает. Он просто бывший сапожник с нашей улицы Фоли-Реньо. Он живет совсем рядом. Наркотиков он еще не пробовал. Так что с ним мы занимаемся профилактикой. Он старик, вдовец, детей у него нет, жизнь на пенсии ему в тягость: такой человек – излюбленная приманка для шприцевиков. Отвлечешься на секунду – и в старика вонзится больше игл, чем в мишень на соревнованиях. Бессменно отработав пятьдесят лет подряд на обувном поприще, Калош затосковал. К счастью, Жереми успел дернуть стоп-кран. «Свистать всех наверх!» И Жереми немедленно отправил Наиглавнейшему мэру одно посланье, в котором он требовал (в совершенстве имитируя вихляющий почерк Калоша) наградить себя Золотой медалью города за пятьдесят лет беспорочной службы в одной будке (да, в Париже за такое представляют к награде). Ну и обрадовался же Калош, когда сам Главмэр ответил: «О'кей!» Главмэр лично вспомнил про старого Калоша! В памяти Главмэра нашлось место и для Калоша! На таких Калошах и стоит наш город Париж! О слава! О восторг! Однако сейчас, накануне великого дня, Калошу не по себе. Он боится как-нибудь осрамиться во время церемонии.

– Все пройдет хорошо, – заверяет Тереза, вглядываясь в раскрытую ладонь старика.

– Ты точно знаешь, что я не наделаю глупостей?

– Да нет же, уверяю вас. Разве я когда-нибудь ошибалась?

Моя сестра Тереза тверда, как сама Мудрость. У нее сухая кожа, длинное костлявое тело и педагогический голос. Это нулевая степень обаяния. Тереза промышляет магией, чего я не одобряю, однако же не устаю следить за ее манипуляциями. Каждый раз, когда к нам заявляется какой-нибудь старичок, совершенно разбитый, убежденный в том, что он стал ничем еще до смерти, Тереза утягивает его в свой уголок, силой берет в свои руки старческую ладонь, один за другим разгибает скрюченные пальцы, долго утюжит ладонь, как будто разглаживает скомканную бумажку, а когда чувствует, что рука совершенно расслабилась (а они иногда годами по-настоящему не раскрывались), Тереза начинает говорить. Она не улыбается, не пытается льстить, она просто рассказывает им о будущем. А это самое невероятное, что может с ними приключиться: Будущее! Вот небесная рать Терезы отправляется на приступ: Сатурн, Венера, Юпитер и Меркурий сообща организовывают сердечные встречи, подстраивают счастливые развязки, распахивают перспективы – словом, опять накачивают воздухом эти старые шины, доказывая, что веревочке еще есть куда виться. Каждый раз из рук Терезы выходит младенец. Клара тут же достает фотоаппарат и фиксирует метаморфозу. И стены нашей квартиры теперь украшают фотографии этих новорожденных. Да, моя сестра неопределенного возраста по имени Тереза – источник молодости.

– Девушка?! Ты уверена? – вскрикивает старый Калош.

– Молодая брюнетка с голубыми глазами, – уточняет Тереза.

Калош оборачивается к нам с улыбкой в три тысячи ватт.

– Вы слышали? Тереза сказала, что завтра на вручении медали я встречу девушку, которая изменит всю мою жизнь!

– Не только вашу, – поправляет Тереза, – мы все станем жить по-другому.

***

Не мешало бы мне задуматься над тем беспокойством, что слышалось в голосе Терезы, но тут зазвонил телефон, и я узнал голос Лауны, третьей своей сестрички:

– Ну кто?

С тех пор, как мама беременна (в седьмой раз, и в седьмой раз от неизвестного отца), Лауна спрашивает не «Ну что?», а «Ну кто?».

– Ну кто?

Я украдкой бросаю взгляд на маму. Она сидит в кресле, недвижно и безмятежно возвышаясь над собственным пузом.

– Пока никого.

– Да чего ж он ждет, паршивец этакий?

– Кто у нас медсестра со средним образованием, ты или я?

– Бен, но ведь скоро будет десять месяцев! И то правда, седьмой младенец здорово нарушает правила игры.

– А может, у него там есть телевизор, он видит, что его ждет, и не торопится на выход.

Лауна хохочет. Потом следующий вопрос:

– А дедушки как?

– Горючее на нуле.

– Лоран говорит, что в случае необходимости можно удвоить дозу транквилизатора.

Лоран – это муж-доктор моей сестры-медсестры. По вечерам в одно и то же время они дают контрольный звонок. Сердечный дозор.

– Лауна, я уже говорил Лорану, что отныне их транквилизатор – это мы.

– Как скажешь, Бен. Ты у штурвала.

***

Я было повесил трубку, но телефон, как почтальон (или трамвай, уже не помню), звонит дважды.