(Джулия лежит на кровати, вокруг нее стоит чужая семья и слушает ее детский голос.)
Она называет имена всех тех, кто побывал на ферме «Ле Роша», тех, кто дал своему народу свободу. Детский голос произносит имена Фархата Аббаса, Мессали Хаджа, Хо Ши Мина и Во Нгуен Джиапа, Ибн Юсуфа и Бургиба, Леопольда Седар Сенгора и Кваме Нкрума, Сианука, Сиранао. К ним примешивались другие имена, звучащие по-латиноамерикански и восходящие еще к тем временам, когда Коррансон изображал консула на континенте, который доводится Африке братом-близнецом. Всякие там Варгасы, Арраесы, Альенде, Кастро и даже сам Че (тот самый Че! Бородач с горящими глазами, портрет которого несколько лет спустя можно будет видеть на стенке каждой девичьей спальни).
В тот или иной момент своей жизни почти все эти люди побывали в «Ле Роша», на этой заброшенной веркорской ферме, и Джулия дословно помнила их страстные споры со своим отцом:
– Не пытайтесь писать Историю, просто верните права Географии!
– География, – отвечал Че и громко, по-своему смеялся, – это перемещающиеся факты.
Чаще всего эти люди находились в ссылке. Некоторых разыскивала полиция. Но в обществе отца все они казались веселыми строителями во время перекура. То они говорили серьезно, то вдруг начинали дурачиться.
– Что есть колония, ученик Джиап? – спрашивал Коррансон тоном учителя в колониальной школе.
И, чтобы рассмешить малышку Джулию, Во Нгуен Джиап, впоследствии одержавший победу над французами при Дьенбьенфу, отвечал занудным голосом зубрилы:
– Колония есть страна, чиновники которой являются уроженцами другой страны. Например: Индокитай – колония Франции, Франция – колония Корсики.
Однажды грозовой ночью рядом с фермой ударила молния. Кухонная лампочка лопнула и, как праздничная петарда, забросала все огненными звездами. Полил такой дождь, как будто небо открылось. У них были Фархат Аббас и еще два алжирца, имен которых Джулия не помнила. Фархат Аббас вдруг вскочил, бросился вон из дома и, стоя под вселенским потопом, закричал:
– Нет! Я никогда больше не заговорю с моим народом по-французски, я буду говорить по-арабски! Я не буду их звать «товарищами», я скажу им «братья»!
Притаившись у камина, Джулия ночи напролет слушала, что они говорили.
– Иди спать, Джулия, – говорил Коррансон. – Секреты будущих государств будут еще интересней.
Но она просила разрешить ей остаться, и кто-нибудь всегда становился на ее сторону:
– Пусть девочка слушает, Коррансон, ведь вы не вечны.
Все посетители были друзьями ее отца. Экзальтация этих ночных бесед была невероятна. Однако когда гости покидали дом, губернатор Коррансон внезапно оказывался сброшенным с небес на землю, в уныние собственной жизни. Он уходил к себе в комнату, и в доме возникал пронзительный запах жженого меда. Во время одинокой церемонии курения опиума Джулия мыла посуду и отправлялась спать. Отца она встречала только назавтра, днем, зрачки у него были расширены, он казался легче воздуха и грустнее.
– Я веду странную жизнь, дочка, проповедую свободу – и разрушаю нашу колониальную систему. Я словно распахнул клетку, и это счастье, или, дернув за нитку, распустил старый свитер, и это очень грустно. Во имя свободы я отправляю целые семьи в изгнание. Я делаю из империи шестигранник.
В Париже он посещал курильню, на месте которой теперь построен велодром. Ее держала бывшая учительница колониальной школы по имени Луиза, а мужем Луизы был крошечный тонкинец, которого Коррансон шутливо называл своим аптекарем. Потом винный погреб, служивший им вывеской, прикрыли, состоялся суд. Коррансон хотел выступить в защиту Луизы и ее тонкинца. Он возмущался комитетом ветеранов Индокитая, возбудившим против них уголовное дело:
– Подлые души, и совесть их величиной с церковный образок.
И пророчил:
– Дети их станут колоться, чтобы забыть, как бездарны их родители.
Но сам он к тому времени стал вопиющим образчиком наркомана, и адвокаты отвели его кандидатуру.
– Ваше лицо, господин Коррансон, свидетельствует не в пользу ваших аргументов, что может повредить нашим подзащитным.
Это было оттого, что он перешел от опиума к героину, от длинной трубки к холодному шприцу. Теперь он впрыскивал себе лекарство не только от собственных внутренних конфликтов, но и от конфликтов мира, рождению которого он способствовал. Едва провозглашались независимые государства, как География порождала Историю, смертельную, как болезнь. И эпидемия оставляла горы трупов. Лумумба, казненный Мобуту, Бен Барка, зарезанный Уфкиром, отправленный в ссылку Фархат Аббас, отравленный Бен Белла, убитый своими же Ибн Юсуф и навязавший обескровленной Камбодже свою историю Вьетнам – одни гости веркорского домика убивали других гостей веркорского домика. И сам Че был убит в Боливии, по некоторым слухам, не без молчаливого согласия Кастро. История подвергала бесконечным пыткам Географию… От Коррансона осталась лишь изъеденная смертью тень. Старый мундир губернатора колонии, который он из издевки надевал, чтобы возиться в саду, висел на нем складками. Он полол и окучивал клубничные грядки, чтобы, приехав в июле в «Ле Роша», Джулия снова видела ягоды своего детства. А все остальное зарастало шиповником. Он огородничал среди зарослей сорной травы, скрывавшей его с головой, и белый мундир развевался на его костях, как флаг, закрутившийся вокруг флагштока.
И тогда Джулии пришла в голову дикая мысль спасти отца. Поскольку ни доводов рассудка, ни ее любви не хватило, она решила его напугать. До сих пор она видит иголку, которую воткнула в свою локтевую вену, зная, что он с минуты на минуту должен вернуться домой, и уже наполовину пустой шприц – в тот момент, когда открылась входная дверь. И до сих пор слышит тот вопль ярости, с которым он на нее набросился. Он вырвал иглу со шприцем и стал бить ее. Он бил ее, как с досады стегают кнутом лошадь, бил со всех сил. Она уже была не ребенок, а взрослая, сильная женщина, и журналистка, и бродяга, она успела побывать не в одной опасной переделке. Она не уклонялась от ударов. Не из почтения к отцу, а от внезапно охватившего ее ужаса: эти удары по лицу не причиняли никакой боли! У него не осталось силы. Рука его была невесома. Как будто призрак хватался за живого человека, пытаясь обрести плоть. Он бил ее сколько мог. Он бил ее молча, с какой-то прилежной яростью.
А потом умер.
Он умер.
Рука как бы в прощальном жесте застыла в воздухе, и он умер. Он бесшумно свалился к ногам дочери.
А теперь она зовет его голосом маленькой девочки. Она несколько раз говорит: «Папа…» Доктор Марти, который выносит полицию до известного предела, без церемоний отодвигает юного инспектора Пастора и делает больной и взрослой девочке укол забвения.
– Она будет спать и завтра проснется по-настоящему. А вас я попрошу выйти вон.
IV. ФЕЯ КАРАБИНА
Над Бельвилем стояла зима, и действующих лиц было пятеро. Если с замерзшей лужей, то шестеро.
Город убавил звук, и двойные шторы комдива Аннелиза распахнулись в ночь. Последний оставленный Элизабет кофейник был еще тепл. Сидя прямо, не прислоняясь к спинке кресла в стиле ампир, Пастор заканчивал второй вариант своего устного рапорта. Он во всем совпадал с первым вариантом. Но в этот вечер рассудок комдива Аннелиза словно окутывала дымка тумана. В целом дело казалось ему совершенно ясным, однако стоило подступить к деталям, как на глазах у комдива Аннелиза общая картина затуманивалась, словно абсолютно прозрачное озеро, в которое неведомый шутник влил одну-единственную каплю неправдоподобия, но каплю фантастической концентрации.
А н н е л и з. Пастор, будьте любезны, считайте меня идиотом.
П а с т о р. Простите, Сударь?
А н н е л и з. Объясните еще раз, я ничего не могу понять.