– Клянусь, сынок, я решил, что стоит мне зазеваться, как я окажусь в чине старшей шлюхи подпольного притона города Улан-Батора, Внешняя Монголия.
Но лицо Пастора не выражало ничего, кроме профессионального внимания. В голове у Пастора стремительно падала вниз девушка. Голову Пастора наполнял окровавленный асфальт. Тянь протянул стакан бурбона и две розовые таблетки. Пастор отодвинул таблетки и чуть пригубил янтарного напитка.
– Дальше.
И действительно, Тянь поднялся в этот автобус, по-прежнему кипя яростью и по-прежнему убежденный (интуиция, сынок, женская половина любого хорошего сыщика) в том, что Малоссен убивал старух, а медноголосый югослав – его сообщник. Атмосфера автобуса не усыпила бдительности Тяня. Пускай заботами Стожилковича старушки явно казались счастливее многих девиц, пускай ни одна из них, по видимости, не страдала ни одиночеством, ни бедностью, ни хотя бы малейшим ревматизмом, пусть даже казалось, что все здесь нежно любят друг друга, что этот Стожилкович предупреждает их малейшее желание так, как ни один самый внимательный супруг… так-то оно так…
– Но если все это для того, сынок, чтобы, как старых уток, отправить их под нож…
И бабушка Хо была начеку. Она была начеку, когда они колесили по Китайскому кварталу за площадью Италии, она бдила, когда ей протянули сочное манго и редкостный мангостан (плоды, которых она никогда не пробовала, и названия, естественно, не знала, но бабушка Хо радостно попискивала, конспиративно прикрываясь невнятным акцентом), итак, она была бдительна и недружелюбна до тех пор, пока Стожилкович, сам того не ведая, не нанес ей один ужасный удар, разом снесший все ее заградительные сооружения.
– Это, девочки, современный Китайский квартал, – возвестил он в облаке кориандра между иероглифическими вывесками на улице Шуази, – но есть и другой, гораздо более древний, и я, археолог ваших юных душ, немедленно вам его покажу!
На этом этапе своего рассказа Тянь замялся, как игральные кости сгреб обе отвергнутые Пастором пилюли, обильно запил их бурбоном, вытер губы ладонью и сказал:
– А теперь слушай хорошенько, сынок. Тут наступает конец дальневосточному хождению по барахолкам, мы все залезаем в автобус, и Стожилкович везет нас по улице Тольбиак к аналогичному мосту, выходящему, как ты, возможно, знаешь, на винный склад, то бишь на новый склад, построенный в сорок восьмом году.
Пастор поднял бровь:
– Это же квартал твоего детства, нет?
– Именно, сынок.
Югослав кладет руль налево, выруливает на набережную Берси, потом направо, перемахивает Сену и тормозит свой сундук с бабулями как раз напротив Нью-Велотрека Маде ин Ширак.
«Девочки, видите эту гигантскую мышеловку? – взревел Стожилкович. – Видите вы этот подземный взрыв современной архитектурной мысли?» – «Да-а!» – отвечает хор девушек. – «А знаете, зачем он нужен?» – «Не-ет!» – «Так вот, он нужен для того, чтоб юные психи вертелись по кругу на сверхсовременных велосипедах, которые тем не менее остаются все теми же допотопными педальными агрегатами!»
– Он и вправду так выражается, этот Стожилкович? – спросил Пастор.
– И даже лучше, сынок, он говорит с роскошным сербскохорватским акцентом, и я совершенно не уверен, что они понимают все, что он им навешивает, но не перебивай, слушай, что было дальше.
– Сударыни, это преступление! – вопит Стожилкович. – Потому что знаете, что здесь было до возникновения данного флюса?
– НЕТ!
– Здесь был маленький винный подвальчик, о, ничего особенного, скромная забегаловка, где разливала что придется самая поразительная, самая щедрая пара из всех, кого я когда-либо знал!
Сердце бабушки Хо перестало биться, и сердце инспектора Тяня окаменело внутри сердца бабушки Хо. Ведь он слушал историю своих собственных родителей.
– Жену звали Луиза, – продолжал Стожилкович, – но все звали ее Луиза-Тонкинка. Короткого срока учительской службы в Тонкине ей хватило на то, чтобы понять: хватит ломать колониальную комедию. Она вернулась домой, ведя за ручку крошечного тонкинского мужа, и вдвоем они выкупили винный погребок Луизиного отца. Она родилась в винной лавке, значит, там ей и жить! Верно, такова была ее удивительная судьба. И она стала самой милосердной торговкой вином на свете. Просто находка для нищих студентов и прочих пасынков большой Истории – то бишь для нас, югославов… «У Луизы и Тяня», девочки, мы находили приют, не имея ни гроша, – рай, когда думали, что потеряли душу, и милую родину, когда чувствовали себя бездомными скитальцами. А когда послевоенное время сотрясало наши бедные головы, когда мы и вправду не могли понять, то ли мы сегодняшние мирные студенты, то ли вчерашние героические убийцы, тогда старший Тянь, муж Луизы, Тянь из Монкая (уроженцем которого он был) брал нас за руку и уводил к миражам своей задней лавки. Он укладывал нас на циновки, бережно, как больных детей, которыми мы, в сущности, и были, протягивал нам длинные кальяны и скатывал пальцами маленькие опиумные шарики, в потрескивании которых мы вскоре обретали то, чего не давало даже красное вино.
– И вдруг я их разом вспомнил, сынок, вспомнил эту команду югославов, ходивших к моим предкам сразу после войны. Этот Стожилкович был одним из них, да, я узнал его, как будто видел вчера, а ведь сорок лет прошло! Его дьяконский бас… манера говорить со всякими выкрутасами… вообще-то он ни капли не изменился… Стожилкович, Стамбак, Миложевич… Вот как их звали… Мать кормила и поила их задарма, это точно. Конечно, у них не было ни копейки. А иногда отец усыплял их с помощью опиума… Мне, помнится, это было не особенно по душе.
– Они сражались с нацистами, – говорила мать, – они победили власовцев, а теперь вдобавок им надо следить за русскими, ты не считаешь, что они заслужили время от времени трубочку опиума?
А надо тебе сказать, что я уже в то время был ментом, совсем еще зеленым велопатрульным, и эта задняя лавка меня, в общем-то, беспокоила. О ней уже ходили слухи, и посещали ее отборные ребята. Чтоб никого не смущать, я, не доходя до дома, снимал полицейскую форму. Скатывал ее – и в сумку, а домой заявлялся в рабочей спецовке, с велосипедом под ручку, будто иду с электролампового завода.
Тянь ностальгически усмехнулся:
– А теперь я работаю под китаянку! Видишь, сынок, с самого начала у меня просто призвание к подпольной работе… Но я не это хотел тебе сказать…
Тянь провел рукой по седеющему ежику. Каждый волосок немедленно распрямился, как пружина.
– Память, сынок… одно воспоминание тащит за собой другое… как воображение, только задом наперед… сплошная дурь.
Теперь уже Пастор полностью присутствовал при разговоре.
– В один прекрасный день, – сказал Тянь, – или, вернее, вечер, весенний вечер, под большой глицинией у входа в распивочную, – да, у нас была глициния, сиреневая, – мамины сербскохорватские орлы, умеренно нализавшись, сидели за столом, и один из них вдруг воскликнул (не помню уж, Стожилкович или кто другой): «Мы бедны, наги, одиноки, у нас даже нет женщин, но мы вписали в историю чертовски яркую страницу!» Тут мимо них проходит один мужик, прямой, во всем белом, останавливается у их столика и заявляет следующее: «Писать Историю – это значит перекраивать Географию».
Он тоже был клиентом отца. Он приходил курить каждый день в один и тот же час. Моего отца он ласково называл своим аптекарем. Он говорил ему: «Наш старый подагрический мир все чаще будет нуждаться в ваших лекарствах, Тянь…» И знаешь, кто был этот мужик?
Пастор отрицательно покачал головой.
– Коррансон. Губернатор колонии Коррансон. Отец малышки Коррансон, которая сейчас играет в спящую красавицу в госпитале Святого Людовика. Это был он. Я совершенно про него забыл. А теперь он у меня перед глазами, прямой, как палка, сидит в кресле и слушает, как мать предрекает ему крах французского Индокитая, потом Алжира, и я снова слышу, как он отвечает: «Вы тысячу раз правы, Луиза. География должна снова вступить в свои права».