Зяблик знал и обо всём этом; всё знал, ему нужно было всё знать, — в знании тайного духовного мира академика, в понимании смысла его поступков была сила Зяблика. Он десять лет назад пришёл в институт из Московской филармонии — был там разъездным администратором, возил по стране бригаду артистов во главе с Анатолием Исаенко — и за десять лет защитил кандидатскую диссертацию, стал доктором наук, проскакал немыслимый для других путь от референта директора до его первого заместителя. Он для того и с Дарьей сблизился.
И сейчас, когда он забрал почти всю власть над институтом, мог бы отшвырнуть Дарью, как надоевшую вещь, но нет, она ещё в силе — может ударить, зашибить больно; нет, нет, он должен улыбаться, расточать любезности, — может быть, именно теперь, как никогда раньше, ему нужна бдительность и осторожность. Академик Буранов стар, он редко бывает в институте, но он общепризнанный авторитет — и в науке, и во всех государственных сферах. Академик особенно нужен теперь, когда в государстве сломался привычный строй жизни, когда ветры перемен, достигающие порой силы шторма, свистят во всех углах, врываются в самые глухие и тёмные закоулки, когда трещат и вот-вот рухнут тысячные коллективы министерских контор, полетят в тартарары судьбы научных центров, устоявшихся научных школ и программ. И в этой-то тревожной, смертельно опасной для института обстановке жизнь выдвигает Зяблика на первый план. Тут мало одних благих намерений, нужна дьявольски изворотливая натура. Вспомнил из «Фауста»:
Зачем трудить мозги напрасно, Валяйте лучше напрямик. Кто улучит удобный миг, Тот и устроится прекрасно.
Зяблик вышел напрямую к своей заветной мечте — стать академиком, директором института. Сердцем слышал: ко всем его противникам прибавится новый — Дарья; и ещё ему подсказывала тонкая, никогда не подводившая его интуиция: женщина эта станет главным препятствием к его цели — в силу того, что она больше других его знает.
Умён был Зяблик и хитёр, самой природой был создан для интриг и обмана, знал это и не казнился сознанием своей сути — наоборот: с радостным волнением приступал к каждой новой своей интриге, был счастлив, если интрига шла хорошо, со всё большим азартом расставлял капканы на пути избранной жертвы, вёл её, приманивал, заготовлял новые и новые ходы — капкан захлопывался, и Зяблик, насладившись победой, испытав гордость и прилив сил от удачно завершившейся охоты, устремлялся дальше, снова расставлял капканы, вёл жертву, приманивал. И, конечно, охотился не ради забавы, не потому, что ему так хотелось или охота приносила ему один личный интерес.
У Зяблика была идея, по-своему высокая: он служил людям, но только… своим людям. Тем, кто был ему близок духовно и физически, по чертам лица, по фигуре, по профилю и походке, людям приятным, симпатичным, — кто мог понять и извинить в случае оплошки, — конечно же, не тем, кто, подобно Филимонову или Галкину, проходил мимо него с презрением, а тем, кто с преданной любовью заглядывал в глаза. У него была мечта: окружить себя такими людьми, только такими! — и никому не давать отчёта в своих действиях. Свои люди отчёта не потребуют. Свои и чужие. Нет, он жил не только для себя, но и для людей, которых любил. И разве это не благородно? Разве не стоило жить для такой цели?
Свою жизненную философию Зяблик очерчивал кругом этих мыслей. Дальше не шёл. Пойдёшь дальше — заблудишься. Не было в его жизни дел, которых не мог бы он объяснить или оправдать своей философией.
Умён Зяблик, «хитёр», да в народе недаром говорят: на всякого мудреца довольно простоты. И хотя Дарья не имела никакой особенной общественной идеи, жила, как говорят, в своё удовольствие, но и она не проста, — в момент, когда у Зяблика в голове развивались агрессивные оккупантские планы, она так же соображала на военный манер: а я обведу тебя вокруг пальца. И всё тут!
Была в их мыслях одна общая важная черта: каждый себя считал умнее другого. Примерно одно и то же они могли бы сказать друг другу: ты, милый, ушами хлопай, а я для тебя капканчики и сети порасставлю.
Часто уединялись на половине Зяблика. В глубине квартиры, за дверью и за коридором слышались мягкие тяжёлые шаги. Не спал академик. Ходил между книжных стеллажей, двигал лёгкие алюминиевые лестницы, — он всегда в часы бессонниц бродил по библиотеке, включал бра и торшеры, волочил за собой лампу-переноску, в другой руке — лупу; смотрел, разглядывал, трогал руками подарки и дипломы, сувенирные предметы, иногда доставал с полки книгу с автографом, подолгу листал страницы. В другой раз задерживался у двери, ведущей в комнату Дарьи и её мужа, но никогда не нарушал правило: не входить к людям без приглашения. В углу у другой стены была дверь в комнаты Зяблика. Она закрыта, в неё хода не было. Так он бродил по комнатам, ожидая, когда выйдет Дарья и подаст ему завтрак. Зяблик выговаривал свои тревоги:
— А знаешь, что сказал мне этот пэтэушник?
— Какой? А-а… Галкин! Охота тебе забивать голову. Уголовник он, этот Галкин! Все они, заводские, — головорезы!
Слышала сердцем: пути этих двух мужчин пересекутся, не миновать им встречи на узкой тропе. Пугала Зяблика:
— Ты разве не видишь, разбойник он, этот Галкин.
— Вот, вот — разбойник! Это ты верно сказала. Он ведь что удумал: я, говорит, закон тайги к тебе применю. Слышишь? Закон тайги! А кстати, что это такое — закон тайги? Ты вроде там, на востоке, жила. Как понимать — закон тайги?
Ухватилась за нить, тянула:
— Чепуха всё это! Кишка у него тонка — закон тайги применить. У таёжных охотников заведено: шильце длинное стальное делают, медведя в сердце колют, чтоб шкуру, значит, не рушить. Ну, а когда свара между охотниками зайдёт — тоже, значит, шильцем грозят. Кольнул в висок или под лопатку — ни следа, ни кровинки, а человек бездыханен. Тут-де, мол, закон тайги таков. Плюнь ты и забудь глупую угрозу. Откуда у Галкина шильцу такому взяться?
— Ах, Дарья! — вскинулся Зяблик и неровно, тяжёло задышал. — Откуда, откуда? Да что он шило длинное не достанет? Дебил! У него и на морде написано… Сама же говоришь: разбойник! О-о! Час от часу не легче!
Засучил ногами Зяблик, заметался в глубоком египетском кресле. А Дарья притихла: радость грудь распирает, озорная улыбка по губам гуляет. Пока там Галкин-то угрожает, а она уж кольнула шильцем, в самое сердце угодила. Ну что ж: война так война! Посмотрим, кто искуснее в боевых сражениях окажется.
Поднялась Дарья, пошла завтрак Буранову готовить. А Зяблик, обхватив голову руками, сидел в кресле. Не рад он был ни удачливой своей карьере, ни заграничной командировке — жалел, что оставался до сих пор в квартире академика и вызвал на разговор эту глупую бабу Дарью.
Не знал, не ведал: «глупая баба Дарья» объявила ему войну, и он в этой войне понёс первое поражение.
Позавтракав и собравшись ехать в институт, Зяблик зашёл в кабинет академика получить инструкции. Александр Иванович не взглянул на вошедшего, продолжал перекладывать книги, лежавшие в беспорядке на его большом столе. Шея академика была обвязана кремовым шёлковым платком, седые волосы лежали клочками и даже будто бы прилипли к черепу, под глазами висели синюшные мешки — следы больных почек и плохого обмена: видно, дурно спал и был чем-то недоволен.
— Надо позвонить в райком, — вкрадчиво заговорил Зяблик и чуть наклонился над столом. — Там просят назвать нового секретаря. Важно ваше мнение. — Какого секретаря?
— Нового секретаря партбюро. Скоро будет отчётно-выборное собрание.
— Полагаю, Котин Лев Дмитриевич. Был председателем месткома — выберем секретарём партбюро. Рост естественный, закономерный.
— Котин так Котин, Александр Иванович. Я ничего не имею против.
Зяблик ещё ниже склонился над столом, демонстрируя покорность и уважение к словам шефа.
— По мне и Котин хорош, если будет ваше желание.
Академик тяжело поднял на Зяблика глаза, мутно, нехорошо оглядел, словно бы говоря: «Да, мил человек, важно мое желание, я продолжаю оставаться на посту директора, и в таких делах нельзя меня обходить».