Если в классической эстетике преобладал принцип телесности, вещности, пластичности, то в эстетике киников главное — стихия духовного, нравственные достоинства человека. С поражающей силой проявляется здесь антитеза тела и души, внешней телесности и внутренней духовной красоты[143]*. «Природа» киников означает высвобождение духа из цепких когтей житейской суеты и вожделений. У них даже мелькает нечто средневековое: «тело — души оковы, тюрьма духа» (Муллах, т. II, с. 338, 36). Телесная красота объявляется несущественной, и прекрасным может оказаться человек физически неполноценный и некрасивый, как Сократ или Кратет. Ферсит может обернуться Ниреем. Истинная красота — в душе, именно поэтому Одиссей, по мысли склонного к аллегориям Антисфена, предпочитает добродетельную Пенелопу легкомысленной Калипсо, «украшенной только телесной красотой», по этой же причине Пенелопа противопоставляется Елене (Д. Л. VI, 17), а внешне безобразного Кратета избрала красавица Гиппархия (Там же, 91). Именно поэтому Диоген похвалил юношу, занятого философией: «Этим тех, кто любит твое тело, ты обращаешь к пониманию красоты души» (Там же, 58). Эта же антитеза представлена в образе кинического Эзопа: «Когда однажды смеялись над безобразной наружностью Эзопа, он возразил: „Нужно обращать внимание на ум, а не на внешность"»[144]*. Неприятие мира вылилось у киников в перемещение акцентов, соответствующих их жизненному опыту: внешняя красота и благообразие чаще сопрягались со злом, а непривлекательность — с добром. Так возникают две структуры, два как бы наложенных друг на друга пласта: душа и тело, ценности подлинные и мнимые, свобода внутренняя и внешняя, «природа» и «закон», мир идеального (миф, легенда, «золотой век», утопия) и действительность, серьезное и смешное и т. д. Эта дихотомия, характерная для всего кинического мировоззрения, коренится в разладе античного миропорядка, погрязшего в антагонизмах, обнажившихся в ходе Пелопоннесской войны. Она предстоит как отрицание классического покоя, устойчивости, равновесия, гармонии, порядка.

Все естественное, природное не может быть безобразным. Более того, оно выходит из-под контроля чисто эстетической оценки как в области искусства, так и в жизни. Киники это часто доказывали своими публичными выступлениями и действиями, нередко преступая общепринятые правила приличия и нормы, эпатируя общественное мнение и столь же естественное чувство стыдливости. Природа «все может», она «всегда права», ей все разрешается, прекрасное и безобразное равноценно в природе вещей — эти крайние выводы логически завершались киническим «бесстыдством», бесцеремонностью, обсценными выходками (о них немало рассказывали — Д. Л. VI, 69.46, 94.97), которые оправдывались примерами из жизни животных. Здесь же кроется причина физиологического натурализма, свойственного кинической литературе.

Киники считали, что каждый выступает с присущим ему представлением о красоте. Индивидуалистическая этика переплеталась с индивидуалистической эстетикой. Но обращаясь к отдельной личности, киник подразумевает многих: признавая на словах только частное, единичное, конкретное, характерное, через него он выражает общее, родовое, хотя и не думает об этом. Поэтому кинические герои, конкретные художественные образы носят аллегорический характер, выражают отвлеченные категории: Одиссей, например, — разум и красноречие, Геракл — силу, добродетель, действие.

Литературные выступления киников по форме также носят очень личностный, субъективный характер. Даже традиционный философский диалог в кинической диатрибе превратился в монолог. Эстетика, как и этика, необходимо принимала индивидуалистическую окраску, противостоя объективно и абсолютно прекрасному Платона. Конец классики и эллинизм вообще характеризуется эскалацией индивидуализма. О коллективистском сознании этой эпохи можно говорить, имея в виду только имущие слои, что же касается низов, то их разделяли изнурительный и презираемый труд, обычаи, законы, религия, быт, раса, племенная принадлежность, язык, они были лишены человеческих прав и стояли вне сообщества активно действующих граждан. Каждый из них стоял один на один с враждебным окружением, затерянный в стихии необъяснимых превратностей «не-я». Даже просто «маленький человек», не говоря о рабах, чувствовал себя игрушкой в руках Судьбы. Из этой беспомощности вырастает индивидуалистическая реакция, подчеркивающая значимость отдельной личности, бесправной и обезличенной, не имеющей подчас даже имени и наделенной лишь кличкой, как собака.

Отражая интересы угнетенного человека и обращаясь к нему, может быть, впервые, как к полноценной личности, а также обладая конкретным и практическим мышлением, киники должны были сделаться творцами субъективной эстетики, задуматься о том, что каждый человек требует к себе индивидуального подхода, и каждая мысль в зависимости от того, к кому она адресуется, должна найти свое особенное выражение. В этом заложен один из возможных аспектов проблемы соответствия формы и содержания. На эти размышления наводит выдвинутое Антисфеном демократическое по сути учение, которое можно назвать эстетической адаптацией.

У Антисфена в указанном смысле употребляется термин «подходящее». На свой манер объясняет философ и эпитет Одиссея «многохитростный», считая, что в нем запечатлено умение героя выразить одну и ту же мысль многими способами. Каждый слушатель требует соответствующего обращения и подхода: с детьми нужно говорить по-детски, с молодежью и женщинами — на понятном им языке, с властями, — приспосабливаясь к их фразеологии и пониманию, короче — нужно знать свою публику. Ведь и хороший врач выбирает для больного лекарство, пригодное только ему одному. «Это большое искусство, — говорит Антисфен, — найти для каждого соответствующее. И только по невежеству мы вынуждены к столь непохожим друг на друга людям обращаться с одинаковой речью». А многообразие речи позволяет выбрать «только одно», свойственное каждому, подходящее для данного конкретного слушателя. Адекватной словесной формы требует и каждый отдельный вымысел. Эти положения о «функциональном стиле» перекликаются с тезисом кинической логики о том, что каждый предмет может иметь лишь одно присущее ему название. Все указанные соображения основателя кинизма изложены в схолиях к началу первой песни «Одиссеи» Гомера (Муллах, т. II, с. 277, 26). И более поздние источники говорят о том, что кинические писатели старались приспособить стиль своих выступлений к данной среде (Эпикт. I, 29, 64). Дион Хрисостом отмечает эту способность у Сократа (55, 22). Основываясь на сказанном, можно предположить, что в сочинениях киников была предпринята попытка, не совсем обычная для античной литературы, — дать речевую характеристику героев, создавать с ее помощью характеры, ввести в повествование элементы того, что принято называть «сказом».

Бунтуя против действительности и ее официального идеологического осмысления, киники, однако, не могли обойтись без некоторых клишированных понятий, эстетических категорий и положений, содержащих зерна объективной истины, даже если они вносили сумятицу в их философию. Античная эстетическая мысль почти всегда отдавала предпочтение прекрасному в природе перед прекрасным в искусстве и ставила жизнь выше искусства. В этом КИНИКИ вполне солидарны с традицией, считая, например, все количественно большое, масштабное, крупное красивым. Это эстетическое качество, как никакое другое, связано с природой. Еще в древние времена величина, статность, дородность считались у греков признаком красоты, о чем свидетельствует хотя бы гомеровская формула: «большой и красивый» (kalos te megas te). «Большой, великий, — говорит А. Ф. Лосев, — больше всего содержит у Гомера элементы эстетического возвышенного или значительного»[145]*. Величину, статность как природное качество прекрасного отмечает Аристотель: «…B большом теле заключена красота, а маленькие могут быть изящными и пропорционально сложенными, но не прекрасными» (Ник. этика, IV, 37, 1123, 6–8). Антисфен в «Геракле» рисует прекрасного юношу словами «большой… красивый и прекрасный» (Муллах, т. II, с. 275, 7), а в «Кире» в тех же терминах говорит о красоте Алкивиада: «…он был крупного роста и прекрасен» (Там же, 14). Продолжая киническую традицию, Дион Хрисостом характеризует своего идеального героя Каллистрата словами: «очень красивый и крупный» (36, 8). У Лукиана Мавзол с тем, чтобы понравиться Диогену, похваляется, что при жизни был «красив и велик ростом» (Разговоры мертвых, 24, 1). Этими же словами описывается физическая красота Агамемнона у Эпиктета (IV, 2, 10). Обращает на себя внимание, что эта черта вообще характерна для народного представления о красоте.