5

И вот надпись, которая начертана: МЭНЕ, МЭНЕ, ТЭКЕЛ, УПАРСИН.

Даниил, 5:25

По самой своей сути искусство ненасильственно примиряет человека с действительностью. Оно выравнивает наше сознание с нашей реальностью, выравнивает каждого из нас с человечеством, гармонизирует наши отношения с миром, каким бы дурным этот мир не был представлен в художественном произведении. Художественное произведение — это произведение художественного, всесторонне гармонизированного и умиротворяющего нас мира. Искусство доставляет нам фактически то наслаждение, с которым навсегда расстался покинувший рай Адам. Оно — мощный источник жизнетворной энергии и оптимизма, понимаемого не в приземленно-бытовом, обиходном, не в конкретном социально-политическом, но в самом широком, «экзистенциальном» смысле. Искусство — это принципиально жизнеутверждающая, принципиально оптимистическая сила, позволяющая каждому, кто вовлечен в его сферу, преодолеть тревожное ощущение конечности и примириться с бытием. В этой мере искусство есть любовь, порождающая то особое состояние, когда человек, пусть даже уверенный в том, что чудес не случается, не решается тем не менее утверждать, будто чудеса не могут случиться.

Благодаря чему же искусству удается этот сущностнейший дня нашего бытия эффект?

Инструменталистский подход подсказал бы следующий ответ: искусство есть выравнивание сознания и реальности посредством единения мысли и чувства, идеи и образа. Этот правоверный ответ, однако, бесконечно далек от истины. Он исчерпал бы истину лишь в той случае, если бы мы договорились «вспомнить» факт, о котором давно и надежно «забывают» буквально все исследователи. А факт этот выражается в том, что «мысль» и «чувство» никогда не были, никогда не бывают и никогда не могут быть рядоположенными, самостоятельно и раздельно существующими началами. Причем, они не были, не бывают и не могут быть таковыми не в одной лишь сфере искусства, но в любой сфере человеческого бытия.

Ставшее, увы, аксиоматическим допущение о раздельном существовании мысли и чувства — грандиозное заблуждение познающего душу разума. Заблуждение это обусловило бесконечную цепь человеческих бедствий, но тем не менее оно было неизбежно. Оно было предопределено уже в тот самый миг, когда Адам покинул рай и тем самым обрек себя на вивисекцию скальпелем разума, который по природе своей не может не расчленять живое и не схематизировать его. Когито оперирует условностями, но поскольку так уж сложилось, что определение SAPIENS «исчерпывает» понятие HOMO, постольку эти самые условности воспринимаются отнюдь не в качестве условностей, но в качестве самих реальностей. Парадокс условностей в мире HOMO SAPIENS — в их спонтанной превращаемости в безусловности. (В этом заключается источник бэконовской догадки о несоответствии вещи названию, несоответствии, добавим, принципиально неустранимом; отсюда и: «Мысль изреченная есть ложь.»)

На самом же деле, если преодолеть изначальную условность в вопросе «мысль и чувство», то в свете метапринципа единости-едииственности всего сущего истина о сущностном единстве мысли и чувства должна предстать очевидной. Не достаточно сказать об их тесном союзе, о неразрывной связи этих «начал» вообще и, в частности, в искусстве, ибо нет ни мысли как таковой, ни чувства как такового. Говоря же на условном языке препарирующей все живое и единое науки, «говоря» не на языке вообще, тоже все живое и единое препарирующем, — «мысль» и «чувство» суть препарированные элементы того единого, непрепарируемого, единосущего начала, которое за отсутствием иного слова я и определяю как пафос.

Мысль в чувство так же едины как сознание и не-сознание, а пафос структурно столь же нерасчленим, сколь нерасчленима человеческая душа, психика. Творчество — это вотчина пафоса. Пафос — это и не сознание и не не-сознание; это то, что сущностно цельно объемлет в себе начала, которые опять же чересчур условно, на препариующем языке науки мы определяем как сознание, с одной стороны, и не-сознание, с другой, или — перекидываясь в дальний ассоциативный ряд — идею и образ. В этом заключается непереоценимый в своем значении урок, изо дня в день преподаваемый самим существованием искусства.

(Искусство гармонизирует человека с миром не благодаря заключенной в нем мысли, которой как таковой не существует, не благодаря чувству, которого тоже не существует, но благодаря пафосу, который умиротворяет нас и порождает состояние «нравится», «люблю». Живопись, писал Поль Валери, дает нам возможность воспринимать предметы таковыми, каковыми они были некогда, — когда на них смотрели с любовью. Вот почему искусство не может не быть безотчетным, не-отчетным. Отчасти, правда, законы «нравится» рационалистически объяснимы, но лишь в той мизерной мере, в какой они являются застывшей памятью о неосознаваемых сегодня, однако некогда устойчивых психических состояниях; здесь мы имеем дело с преломлением и отложением реального (сознательного) человеческого опыта в сфере неосознаваемого, а опыт этот неизживаем, если он является источником, адекватным началом-продолжением индивидуально-коллективных психических ориентаций…)

Таким образом, в творчестве преодолевается внушаемая сознанием трагедия конца. Творчество — это царство пафоса, царство органического единства человека с мирозданием, обоюдного вхождения человеческого в не-человеческое, выравнивания и полного слияния сознания с реальностью. Пафос, стало быть, — единственный инструмент экзистенциального оптимизма, утвержденности жизни и утвержденности в жизни, а посему единственный инструмент обретения внутренней свободы, ибо, как верно думал Спиноза, свобода человека выражается в преодолении размышлений о смерти. Условно допущенная структура пафоса же, повторяю, — это единство-единственность мысли и чувства. И об экзистенциально оптимистическом импульсе пафоса свидетельствуют хотя бы те исторические эпохи, в культуре которых мысль и чувство сравнительно сближены. Таковы, например, вечные в своем светоносном значении античность и Возрождение.

Итак, подводя итога, можно сказать, что именно творчество осуществляет неосознаваемое человеком «возвращение к самому себе», т. е. к статусу органического единства с миром, возвращение человечества в шкуру Адама, а самого Адама — в рай.

6

Всевышний — слава Ему! — даёт мудрость лишь тому, кто мудр.

Гемара

Теперь — о связи этих наблюдений с современностью. Для начала зададимся вопросом: если всё сказанное истинно, то почему именно сегодня эти идеи претендуют на злободневность? Почему именно сегодня встала во весь свой рост проблема бессознательного, которая не могла оказаться кардинальной, если 6ы не была повязана с кардинальными аспектами бытия? Почему сегодня появился Фрейд, и почему не вчера, а сегодня человек, высказавший те же догадки, которые мы связываем с именем психиатра из Вены, оказался вдруг столь же популярным, как Магомет и Будда, т. е. люди, говорившие людям о самом главном? Ведь структура бытия в самом обобщенном смысле этого понятия не изменилась и измениться не может. Ведь и вчера человек мог ощущать и осознавать, что только в творчестве он способен преодолевать трагедию конца, что именно творчество является чудодейственным источником жизни. Что произошло?

А произошло, и именно сегодня, нечто существенное.

Настойчивая в безудержная эскалация рационализма во всех его проявлениях, на всех направлениях и уровнях, обернулась сегодня тем «количественным скачком», который принципиально меняет картину бытия. Весь комплекс хорошо известных процессов, таких, как «массовизация» мира, всеохватная и всепроникающая секуляризация, дробление отдельных сил внутри человека, его разобщение с мирозданием, разобщение людей меж собой (нравственно-духовное, политическое, экономически-практическое), рационалистическая — а по существу и по конечному выражению — уродливо абсурдная формализация человеческих инстинктов, обернувшаяся хотя бы безотчетным совершенствованием и увеличением средств самоубиения, — весь этот грузный и грозный конгломерат явлений, уходящих корнями в фетишизированный рационализм, повис уже тяжелой гирей на шестернях механизма, балансирующего человеческое бытие с его сознанием. Мехзанизм этот словно бы уже износился, и признаки тому — самые разнообразные. Это, с одной стороны, социальная депрессия и безынициативность человека в ожидании апокалипсиса, а с другой — суматошно-хаотического метания в отчаянных и бесконечных попытках спастись посредством всевозможных революций (экономических, политических, моральных, «революций сознания», расовых, классовых битв, конфронтаций полов, возрастов и пр.). Все подобное, быть может, и не ново, но ясно, что предельная интенсификация даже самых традиционных процессов не может не вызвать известных сдвигов в общей структуре бытия. Гомоцентризм, эта давнишняя «детская болезнь» общества, обрел уродливейше-гипертрофированные формы, выражаясь уже во всестороннем распадении и разобщении единого, распадении, начавшегося с той самой минуты, когда человек обособился не только от мира, созданного не им, но также и от мира сугубо человеческого, от «авторизованного» им мира. Одним словом, мощное ускорение и нагнетание привычных процессов и перемен привело в тому, чему «естественники» дали имя «сильной необратимости времени». Это последнее понятие выражает «отличие позже от раньше, вошедшее в теперь, ставшее внутренним определением теперь и устранившее таким образом фундаментальную апорию бытия: прошлое уже не существует, будущее еще не существует, настоящее — нулевая грань между тем и другим, ничто между ничто и ничто.