Александр Пятигорский
Фиона и Александра
Это второй из записанных мною снов и последний в этом году. Фиона одно время была моей машинисткой и в некотором роде доверенным лицом (она отредактировала и напечатала мое первое завещание, которое я потом изорвал и сжег). Она происходила из старой дворянской семьи (landed gentry), члены которой за последние два века были широко известны своими карточными долгами, литературными подделками и твердостью нравственных принципов («Мы никогда не смешивались с евреями, если не считать Мошелеса, за которого вышла замуж моя прапрабабка вторым браком, но он был великий музыкант и друг Бетховена, а не еврей»). Фиона окончила наш колледж по антропологии Африки и занималась положением женщин в Магрибе. Первые признаки ее болезни я стал замечать в июне прошлого года: она уверяла, что за нею следят и за мной тоже. Слежку ведет старший преподаватель арабского, Джон Дарлингтон, конечно, агент М15. Она несколько раз заставала его проверяющим содержимое их мусорной корзины или роющимся в ее сумочке. Два месяца назад в Манчестере, на семинаре по антропологии Сахары, она вылила ведерко говна и мочи на Джефа Легрина, читавшего доклад о положении рожениц в республике Чад (Джон считал, что Джеф сам виноват – такой ерундой занимается, идиот!). Секретарю нашего колледжа пришлось потом звонить в Манчестер и объяснять, что поступок Фионы ни в какой мере не выражает точку зрения колледжа на доклад Легрина. В разговоре со мной Фиона мотивировала свое поведение тем, что Джеф антифеминист и вообще говно – получил то, что ему причиталось.
Моя тетка Александра в начале тридцатых совершила путешествие по Северному морскому пути на ледоколе «Таймыр». Она прекрасно знала немецкий и в конце войны была переводчицей в чине старшего лейтенанта при штабе советского командующего в Вене, генерала Курасова. Потом, почти до самой своей смерти в 1965 году, она работала корректором в разных московских газетах. Ее болезнь началась, видимо, сразу после войны. Временами она переставала есть, выходить на улицу, отвечать на телефонные звонки и сутками лежала не двигаясь на огромной бабушкиной кровати. Мы с ней тогда жили практически в одной комнате – мой закуток был отгорожен тонкой фанерной перегородкой, – и я стал свидетелем развития ее психоза.
Покойную тетку и вполне еще живую Фиону безусловно свело в моем сне их отношение ко мне: обе считали, что я – по природе человек добрый и даже способный – делаю черт знает что, якшаюсь черт знает с кем и, главное, систематически валяю дурака, притворяясь, что не знаю, где правда, а где неправда, в то время как на самом деле знаю, и даже очень хорошо. Боюсь, однако, что для них обеих знать правду по существу означало обличать неправду, тогда как для меня это две совсем разные вещи. Но во сне не было спора по этому поводу. Сон, в отличие от несна, нельзя ни продолжать, ни развивать. Его тема – всегда в нем самом.
В этом моем сне я совершенно точно знал, что ничего не знаю о теме лекции, которую должен был прочитать перед совсем незнакомыми студентами в огромной аудитории с низким потолком. Уже начав лекцию, я обнаружил, что читаю ее на французском, на котором вообще-то едва могу изъясняться. Со страшным напряжением я пытался изложить свою концепцию двух совершенно различных смыслов слова «знание». Первый смысл, субъективный, можно видеть, скажем, в выражениях типа «я знаю, что…», где после «что» может следовать какое угодно явление, событие или обстоятельство; здесь важен сам факт знания чего-то, все равно чего, кем-то. Второй смысл объективный, и он предполагает, что любое слово, действие или мышление – мое, твое, чье угодно, ничье, наконец, – может в себе нести какое-то знание, независимое оттого, кто его несет, и от того, осознает ли его несущий. Совпадение этих двух знаний в одном акте мысли или речи у одного человека – редчайшая удача. Ради такого случая не жалко было бы и умереть.
Эту идею я иллюстрировал множеством примеров, и когда кончил, то уже спустилась сумеречная полутьма, и я испугался, что в сутолоке – студенты, толпясь, двинулись к выходу – Фиона, сидящая в первом ряду, выплеснет на меня свое ведерко с говном и мочой. Но тут появилась моя тетка Александра, строго, но без всякого недружелюбия заметившая, что я стою за кафедрой без брюк и даже трусов. Неплохо было бы, по ее мнению, прикрыть чем-нибудь мой бестолково болтающийся член, для чего она и готова предоставить свое кашне. На это Фиона резко возразила, что наоборот, мой член и есть та объективность знания, которую я столь тщетно пытался показать в своей лекции на куче идиотских примеров. Тщетно – из-за моего непомерного тщеславия и жалких стараний казаться умнее, чем я есть на самом деле: «Ему не нужно ваше кашне, он и так весь закрыт от мира».
Страх быстро уступил место торжеству. Лекция имела полный успех. Я стоял у окна, в смокинге и брюках в тонкую полоску и разговаривал с двумя очень красивыми молодыми женщинами. Острое чувство временной победы, – как бы не забыться! Что-то очень противно дергалось в правом брючном кармане. Я знал, что это, и хотя мне жутко хотелось курить, ни за что на свете не решился бы полезть за сигаретами в правый карман смокинга из-за смертельной боязни дотронуться – даже через шелковую подкладку – до свернувшейся в кольцо маленькой змеи. Фиона и Александра были здесь же, а Фионино пластиковое ведерко с говном и мочой стояло у белой ампирной колонны возле дверей. Я стал объяснять моим собеседницам, что Знание – гнозис, хохма, праджня – это змея. Мы боимся знания, не зная, что боимся змеи. «Вы боитесь змеи, не зная, что она – знание, – перебила Фиона, – и маскируете ваш примитивный ужас перед змеей всякими говенными гностическими домыслами».
Надо было скорее уносить ноги, но сделать это следовало как можно тактичнее, чтобы не спровоцировать новой вспышки гнева у Фионы. «Так вам с ней не разделаться, – быстро заговорил мне в ухо неизвестно откуда взявшийся Джон Дарлингтон, – ее придется просто выебать, и тогда она успокоится часа на два. Сочувствую вам, old man, но боюсь, что без этого не обойтись». Когда я в отчаянии стал его уверять, что не могу, ну просто потому, что никак не могу, он сурово заметил, что о нашем колледже и в особенности обо мне и так ходят разные слухи и что едва ли можно будет избежать серьезного скандала (не забывайте про Манчестер, старик!), не прибегнув к этому давно испытанному средству. Сделать это лучше всего в маленькой темной буфетной, и он очень рекомендует свой рецепт: две части сливок, две части сбитого желтка, три части чистого спирта, одна часть сахара и две части рижского бальзама (как он мог узнать о рижском бальзаме?). После этой смеси совершенно безразлично, кого и где.
Тетка Александра ласково положила мне руку на плечо и объяснила, что я боюсь ебать Фиону не из-за физического отвращения к ней, а из-за моего, тоже физического, отвращения к Истинному Знанию. Я должен это сделать не ради репутации моего омерзительного колледжа, как считает этот неисправимый пошляк Джон Дарлингтон, а единственно ради открытия себя Знанию.
Было совсем темно. Я лежал на полу в буфетной в измятом смокинге и мокрых брюках. Рядом со мной сидела, обхватив колени, какая-то женщина, определенно не Фиона. Я ее спросил, не заметила ли она, куда делась змея из моего кармана? Она сказала, что когда я был на ней, то она заметила, как какая-то маленькая змейка, быстро извиваясь, ползет к двери: «Я видела отблеск света на ее чешуе». – «А ты не боишься змей?» – «Нет, я даже люблю их, если они не ядовитые».
Мы вышли в коридор. Пол был залит говном и мочой из Фиониного ведерка. Когда мы вернулись в залу, то увидели, что Фиона, Александра и одна из тех двух красивых женщин, с которыми я беседовал, сидят за низким круглым столом и тихо разговаривают. Они не обратили на нас внимания, и я подумал, что, наверное, женщина, которая была со мной, и была другой из тех двух.