Трудно стало что-нибудь разобрать в наступившей овации: громкий смех потонул в бешеных аплодисментах, что-то кричали колонисты, Крейцер хохотал больше всех, но сказал Захарову:

— Надо этих редакторов взгреть все-таки! Разве так можно?

Соломон Давидович, сияя покрасневшим лицом, радостной лысиной и новым костюмом, протянул руку к залу:

— Дайте же кончить!

Колонисты закусили губы. Соломон Давидович сделал шаг вперед, положил руку на сердце, закрыл глаза:

И все тошнит, и голова кружится,

И мальчики нахальные в глазах.

И рад бежать, да некуда. Ужасно!

Да, жалок тот, у кого денег нет!

Он кончил и скромно опустил глаза. Но такую сдержанную, хотя и актерскую, позу недолго можно было выдержать. В ответ на бурный восторг публики Соломон Давидович тоже расцвел улыбкой, потом гордо выпрямился, поднял вверх палец и только после этого начал кланяться, ибо публика все продолжала кричать и аплодировать. Наконец закрылся занавес.

В антракте Соломон Давидович пробрался к первому ряду, гордо отвечал на приветствия колонистов, улыбаясь снисходительно, пожал руку Крейцеру:

— Ну как? Какие овации!

— Слушайте, Соломон Давидович! Вас надули эти подлецы!

— Как надули!

— Они вам подсунули другие слова.

— Другие слова! Не может быть. Вот же у меня слова.

— Ай, ай, ай! Вот… прохвосты. Смотрите, этот самый Борис Годунов говорит исключительно о производственных делах колонии им. Первого мая.

— В самом деле?

— А как же: «Я им навез станков, я отравил литейщиков». Это не Борис Годунов, это вы, Соломон Давидович! И нахальные мальчики…

— А Пушкин, значит, не так написал?

— Я думаю: у Пушкина мальчики кровавые, а здесь нахальные.

— А вы знаете: они-таки, действительно, нахальные! А как у Пушкина про литейщиков?

— Про ваших литейщиков? Какое ему дело? Он же умер сто лет назад.

Соломон Давидович искренне возмутился:

— Ах, какое нахальство! Я сейчас пойду! Я им скажу!

Соломон Давидович бросился за кулисы. Кое-кто попытался убежать от него, но он поймал Игоря Чернявина, главного редактора.

— Как же вам не стыдно, товарищ Чернявин?

— А что такое?

— Пушкин совсем не так написал.

— Мало ли чего? А вы знаете, что Мейерхольд делает?

— Какой Мейерхольд?

— Московский.

— У него тоже производство?

— И еще какое! У нас хтоьнемного похоже на Пушкина, а у него так совсем не похоже. Такая мода!

— Мода, конечно, это неплохо, но причем здесь литейщики?

— А как же! Вы думаете, при Борисе Годунове литейщиков не было? А кто ружья делал, как вы думаете?

— Они ружья могли делать, но, может быть, у них такого дыма не было?

— Какой там не было! Разве они знали, что такое вентиляция?

— Они могли и не знать.

— Хорошо получилось, Соломон Давидович! Вы смотрите, как всем понравилось. Скоро вам танцевать.

Я боюсь теперь танцевать. написано гопак, а может, это тоже, как Мейерхольд.

— Честное слово, гопак!

Соломон Давидович рассмеялся, взмахнул кулаком:

— А, черт его дери! Давайте гопак.

Соломон Давидович возвратился к Крейцеру и успокоил его:

— Я их поругал, но они говорят: теперь все так делают. Мейерхольд какой-то из Москвы, так он тоже так делает. Такая мода как будто.

Крейцер обнял Соломона Давидовича, усадил рядом с собой:

— Верно! А в общем хорошо!

Через четверть часа Соломон Давидович в украинском казачьем костюме, в широченных штанах и в сивой шапке по-настоящему «садил» гопак на сцене. Легкая, тоненькая Оксана еле успевала удирать от него подкованных сапог. Теперь колонисты аплодировали без всякой каверзы: не могло быть сомнений, что Соломон Давидович классный танцор. В его стариковской удали, в размашистой, смелой присядке было много вполне уместного юмора и любви к жизни. Колька-доктор после танца прыгнул на сцену и сказал громко:

— Видели? Пусть теперь ко мне не ходит с сердцем!

Соломон Давидович засмеялся грустно:

— Он не хочет понимать разницу: запорожцы эти самые умели танцевать гопак до самой смерти, и у них ничего не делалось с сердцем. А вы назначьте их заведовать производством, и вы увидите, сколько у вас прибавится пациентов!

30. КРАЖА

Через день после праздника Игоря Чернявин утром сбежал вниз в раздевалку, чтобы взять свое пальто. Колышек N 205 встретил его неожиданной пустотой: пальто не было. Рядом натягивал свое пальто Миша Гонтарь.

— Миша, моего пальто нет.

— Как это «нет»?

— Вот мой номер пустой.

— Перепутал кто-нибудь. Ты поищи.

Игорь в обеденный перерыв пересмотрел все пальто: не изнанке воротника в каждом пальто был вышит номер, но двести пятого не было. Он сказал об этом дежурному бригадиру Брацану. Дежурный посмотрел на него с досадой:

— Что же, по-твоему, украли или как?

— Я обыскал всю вешалку.

— Надо еще раз посмотреть. Куда оно может деться?

Брацан отвернулся от него недовольный. Но после работы он сам нашел Игоря и спросил его сумрачно:

— Нет пальто?

— Нет.

— У Новака тоже нет из четвертой бригады.

— Украли?

Брацан ничего не сказал, видно было, что это слово ему не нравилось.

Вечером Игорь пошел на рапорты бригадиров. Брацан рапортовал:

— Товарищ заведующий! Прошлой ночью с вешалки украдено два пальто — Чернявина и Новака.

Захаров, как всегда, спокойно поднял руку, ответил: «Есть!» И все присутствующие салютовали рапорту дежурного бригадира «в обычном порядке». Но что-то такое было особенное в сегодняшней процедуре рапортов: в лицах не было веселой бодрости, чувствовалось, что последний рапорт не восстановит дружеской непритязательности отноешний, колония не перейдет к обычному вечернему настроению, никто не улыбнется и не будет острить. Действительно, приняв последний рапорт, Захаров быстро опустился на стул, выдернул из папки какую-то бумажку, подперев голову рукой, стал читать, читать внимательно, как будто бы один остался в кабинете. А в кабинете стояли три десятка колонистов и, не шевелясь, молча смотрели на него. Нестеренко шепотом спросил Брацана:

— Какие у тебя подозрения?

К вопросу Нестеренко прислушались, но все знали, что пальто исчезла и похититель следов не оставил. Брацан, однако, был дежурным, он обязан был отвечать за свой день и, следовательно, обязан ответить на вопрос Нестеренко.

Брацан это понимал, и он ответил громко:

— От двенадцати до восьми дневалило четыре человека, все колонисты, конечно, из них подозревать никого нельзя. Лобойко, Грачев, Соловьев и Толенко — все из моей бригады. Я за них ручаюсь: не уйдет, не заснет никто. А теперь другое: из раздевалки нельзя пройти иначе, как мимо дневального. Значит, в окно, в форточку. А как? Форточки там очень маленькие, пальто трудно продвинуть, очень трудно, я сегодня пробовал. Специалист делал.

— Как ночевали сегодня? — спросил Захаров, не подымая глаз от бумаги.

— Проверял. Ночевали в порядке. И дневальные говорят: никто ночью не выходил из здания, а последний пришел из города Зырянский, в одиннадцать часов, был в командировке, по вашему распоряжению. такое дело… если бы пропало одно пальто, сказали бы… обязательно сказали: забыл где-нибудь. А то два пальто, из разных бригад, Чернявин Новака мало знает.

— Торский! Секретный совет, сейчас, здесь, у меня.

— Есть.

В кабинете остались только бригадиры. Когда ушел последний колонист, Захаров откинулся на спинку кресла:

— Так… Говорите, что думаете.

Торский первый развел руками, сидя на диване в гуще других:

— Говорить трудно. И подозревтаь опасно, никаких оснований. Я составил сегодня список, за кого нельзя еще ручаться. Что ж… выходит девятнадцать человек… не стоит и обьявлять: два пальто того не стоят. Один вор, а восемнадцать на всю жизнь обидеть можно. Просто беда… ни одного вопроса никому нельзя задать. Например, спросить, не выходил ли куда-нибудь ночью…