При этой мысли Фьора бессильно заскрежетала зубами. Филиппу очень ловко удалось провести даже такого искушенного в делах купца, как Бельтрами. Видимо, его совесть не отягощало воспоминание о не делающей ему чести женитьбе, от которой, впрочем, он в любой момент мог отказаться. Так легко забыть ту, которую он шутя обрек на медленное увядание без супруга, без детей, в пышной роскоши флорентийского дворца. Самое забавное состоит в том, что он еще долго не узнает, а возможно, и не узнает никогда о трагической судьбе призрачной графини де Селонже…
Внезапно у молодой женщины, сходящей с ума от гнева и бессилия, мелькнула мысль: все-таки остается одно средство – единственное – разрушить планы ее супруга. Она знала, что Филипп увез ее щедрое приданое в виде заемного письма, адресованного в банк Фуггера в Аугсбурге. Возможно, оно еще не оплачено…
Через два дня, перед тем, как ее, связанную, посадят в роковую лодку, она громко объявит, прямо в лицо всем Медичи, о своем замужестве. Конечно, они будут оскорблены этим сообщением, а она их попросит о том, чтобы они предприняли шаги и золото не было бы выдано. Так она отомстит и Филиппу, и Карлу Смелому, которому супруг принес ее в жертву. Вот тогда она умрет спокойно!
Но одному богу известно, как она страшилась смерти. То состояние, в котором вслед за Иеронимой она решила положиться на суд божий, прошло. Ей всего семнадцать лет, она пышет здоровьем, говорят, что она красива, она страстно жаждет жизни, ей хочется вдыхать ароматы весеннего воздуха, чувствовать ласковое тепло солнечных лучей на своей коже, смеяться с подругой, слушать, как поэты поют и играют на лютне… даже любить, хотя пока это слово означает для нее – ненавидеть. И уж, конечно, ей никак не хочется медленно гнить на дне реки, в мутной от зимней грязи воде…
Вдруг в сердце Фьоры родилась молитва, и губы начали ее повторять:
– Господи, если я права, сделай так, чтобы я не умерла!
Фьоре захотелось доказать самой себе, что она еще жива, она почувствовала прилив сил, родилось желание что-то делать, хотя бы в этой тесной келье. Она налила в таз воды, скорее содрала, чем сняла с себя траурное платье из тонкого сукна, неприятно пахнущее капустой, и начала мыться самым тщательным образом. Это было совсем не просто: воды было так мало, а грубое мыло, сделанное из сала и древесной золы, не имело ничего общего с прекрасной ароматной жидкостью, которую аптекарь Ландуччи присылал ей из Венеции.
Однако Фьора почувствовала большое облегчение даже от такого мытья. Она нашла гребень и старательно расчесала свои густые черные волосы, которые хранили еще тонкий запах дорогих духов, которыми пользовалась Хатун, когда причесывала ее. Фьора пожалела, что на нее нахлынули приятные воспоминания, и постаралась думать о чем-то другом. Она заплела волосы в одну толстую косу и перекинула ее через плечо. Потом она надела приготовленное для нее в келье белое платье. Оно было сделано из грубой шерсти, сотканной в монастыре, но отличалось безукоризненной чистотой, и его прикосновение было приятно…
Услышав колокольный звон, Фьора прильнула к окну. Она увидела длинную черно-белую вереницу монахинь, направлявшихся в часовню и поющих «Приди, Создатель…». Веревочные сандалии у них на ногах делали поступь беззвучной. Ни одна из монахинь не повернула голову в ее сторону. Вскоре вся процессия скрылась за дверями часовни.
Фьора осталась у окна, слушая доносившееся до нее пение и любуясь зеленью внутреннего сада. Здесь росли лавровые, тисовые и лимонные деревья, между ними тянулись грядки, окруженные низким кустарником, где монахини выращивали лекарственные растения. В центре сада находился выложенный камнем бассейн с тонкой струйкой фонтана, куда прилетали птицы напиться воды.
Было так красиво, спокойно и тихо, что Фьора не могла оторвать взгляда от этой картины. Видимо, это последнее, чем ей дано любоваться. Но, по крайней мере, до самой смерти ее глаза будут наполнены этой красотой. Потом ее взгляд устремится в небо и веки сомкнутся, чтобы не открыться никогда…
Но, странное дело, чем больше Фьора старалась отрешиться от всего земного, тем меньше ей это удавалось.
День тянулся долго. Пленница почти целиком провела его, любуясь садом и наблюдая за голубями. Но вид из окна потерял всякую привлекательность, когда Фьора увидела Иерониму все в том же траурном платье, прогуливающуюся под руку с матерью Маддаленой, будто они давние подруги…
Вдруг Фьора вспомнила то, что однажды ей сказала Кьяра, когда они с ней пришли в монастырь. Настоятельница доминиканского монастыря действительно родственница Альбицци, но мать ее из семейства Пацци. Видимо, именно это родство было причиной той доброжелательности, с которой в монастыре относились к Иерониме. Та сохраняла свою принадлежность к флорентийской знати, а ей, Фьоре, отказывали в праве называться дочерью Франческо Бельтрами. К Иерониме Пацци относились в монастыре с теплом и вниманием, а к ней как к пленнице.
Однако угроза публично рассказать, как недостойно ее содержат в монастыре, возымела свое действие: все-таки ее перевели в лучшую комнату. В середине дня Фьоре принесли обед. Он не отличался изысканностью, но был вполне приличным: мясные шарики в тесте, кусок белого хлеба и та же вода. Фьора проглотила все в один миг, рассудив, что пустой желудок – плохой советчик и что, набравшись сил, легче бороться.
Весь день Фьора была настроена весьма решительно, но с наступлением вечера ее вновь охватила тревога. Как было бы хорошо иметь рядом подругу, на которую можно положиться. Но в этой обители, где еще недавно ей все улыбались, никто не хотел и бросить взгляд в ее сторону, а что еще хуже – все сторонились, словно прокаженную.
Монахини вновь собрались в часовне на последнюю вечернюю молитву. В келью неожиданно со свечой в руке вошла та же монахиня, что приходила утром. Она держала себя все так же высокомерно и холодно.
– Накрой голову покрывалом! – приказала она, показывая на белую материю, лежащую на кровати. – И следуй за мной!
– Куда мы идем?
– Увидишь! Советую тебе поубавить свою спесь! Там, куда я тебя веду, следует держать себя скромнее, нечего тебе быть такой самоуверенной и задирать нос!
– С самого детства меня учили высоко держать голову… при всех обстоятельствах! – возразила Фьора.
Монахиня пожала плечами, вышла из кельи и повернула в противоположную от часовни сторону. Фьора последовала за ней. Легкий ветерок колыхал пламя свечи. Впрочем, она была и не нужна: опустившаяся на землю ночь была достаточно светлой, и можно было свободно передвигаться по саду. Фьора с наслаждением вдыхала свежий воздух, но путь был недолгим.
Вскоре монахиня открыла низкую дверь и пропустила перед собой Фьору. Обе женщины оказались на пороге довольно большой комнаты со сводчатым потолком, опиравшимся на массивные круглые опоры. За столом, освещенным светильником с пятью свечами, неподвижно сидели двое в почти одинаковых черно-белых одеждах: мать Маддалена и испанский монах из монастыря Сан-Марко – фра Игнасио Ортега.
– Спасибо, сестра Приска! – сказала настоятельница. – А ты, Фьора, подойди сюда! Преподобный брат Игнасио, присутствующий здесь, хочет задать тебе несколько вопросов. Отвечая ему, не забывай, что он посланец нашего святейшего отца папы Сикста, дай бог ему здоровья!
Фьора молча поклонилась. Что делает этот посланец папы в женском монастыре в столь поздний час? Она не понимала также, что он мог ей сказать, но, вспомнив, что это он предложил суд божий, она решила быть начеку.
– Ты хочешь по-прежнему называться Фьорой Бельтрами? – спросил монах, бросив взгляд на лежавшие перед ним бумаги.
– У меня никогда не было другого имени. Присутствующая здесь преподобная мать-настоятельница может это подтвердить: она меня знает давно.
– По-видимому, преподобная мать-настоятельница была введена тобою в заблуждение, впрочем, как и все остальные в этом городе. Ты не имеешь права носить это имя.
– Я имею право, и это право мне дано Сеньорией. Мой отец отдал туда бумагу о моем удочерении, где она была подписана еще раз.