Глава двадцать вторая
Пока эхо этого громоподобного голоса затихало вдали, а в сосновом бору у озера оглушенные птицы, возбужденно хлопая крыльями, вновь рассаживались по облюбованным веткам и пытались возобновить свое обычное утреннее пение, Локхарт и Джессика, поднявшись на верхнюю площадку башни, стояли возле окружавших ее зубцов и сверху оглядывали земли, которые теперь становились их в полном смысле слова. Слез на лице у Локхарта больше не было. Они и раньше-то пролились не столько в память деда, сколько о потере той чудовищной духовной девственности, которая досталась ему от деда в качестве своего рода интеллектуального наследства. Подобно кошмару, страшному сну или злому духу, эта девственность придавливала Локхарта, отказывая ему в праве на чувство вины и в той подлинной гуманности, что идет от невинности и способности понимать и чувствовать свою вину. Не сознавая того, Локхарт выразил все это в погребальной песне и сейчас чувствовал себя свободным быть самим собой, быть человеком со своими страстями, своей любовью, человеком, способным на изобретательность и сострадание, безоглядно храбрым, но и ведающим, что такое страх, — короче говоря, быть просто человеком, таким же, как все другие. Одержимость деда героями, стремление старика поклоняться этим героям лишали Локхарта возможности и способности быть просто самим собой. Но в пламени, поглотившем старого Флоуза, Локхарт как бы родился заново, обретя независимость от всех своих предков, освободившись от постоянной мысли о том, кто был его отцом и как бы этот отец поступил в том или ином случае.
С башни было видно, как Балстрод и доктор Мэгрю ехали в направлении Гексама. На первом этаже башни, в банкетном зале, Додд аккуратно смел веником в совок с каминной решетки пепел своего бывшего хозяина. Потом он выбрал из совка посторонние предметы — все то, что составляло часть посмертного оформления старого Флоуза, — а пепел вынес и высыпал в парнике, где выращивались огурцы. Все это время Локхарт и Джессика стояли наверху башни, рядом друг с другом, преисполняясь стремления и решимости быть впредь просто самими собой.
Совершенно иначе, однако, чувствовали себя в это же время Миркин и те работники акцизного управления, что вновь приехали сейчас в Гексам. Особенно не в себе был Миркин, не подозревавший, что ему предстоит еще долго пребывать в таком состоянии. Он и не мог бы снова стать самим собой, поскольку уже не понимал, какое же его «я» — настоящее. Старший инспектор налоговой службы (из отдела по дополнительному налогообложению, специализирующийся по случаям уклонений от уплаты налогов), он снова лежал в больнице без каких-либо видимых повреждений, но внутренне совершенно искалеченный многочисленными последствиями полученного на болоте облучения волнами ультранизкой частоты. Его состояние приводило в полное замешательство врачей, которые никак не могли разобраться, о каком заболевании говорят симптомы этого пациента. С одного конца своего тела он постоянно мелко дрожал. С другого же конца столь же постоянно пребывал в прекрасном состоянии. Врачи никогда не сталкивались с чем-либо подобным. Причем только после того, как приехавший посмотреть столь необычного больного доктор Мэгрю посоветовал положить в гипс обе его ноги вместе, чтобы они перестали вибрировать, — только после этого Миркина удалось уложить в постель. Но и тут он продолжал то завывать, то взлаивать, а то вдруг начинал требовать, чтобы ему принесли должностную инструкцию или дополнительные документы на проверку. В конце концов ему просто заткнули рот кляпом, а голову обложили пузырями со льдом, добавив в них для тяжести свинца, чтобы голова не дергалась.
— Он определенно свихнулся, — бесплатно проконсультировал больного доктор Мэгрю, наблюдая, как старший инспектор дергается и подпрыгивает на кровати. — Лучше всего было бы поместить его в войлочную палату[31]. Для него это было бы самое безопасное. И к тому же войлок заглушал бы шум.
— Да, желудок у него совершенно ничего не удерживает в себе, — согласился врач, пригласивший Мэгрю на консилиум, — и шум от него стоит очень неприятный.
Как будто специально для того, чтобы еще более затруднить установление верного диагноза, Миркин — к которому до сих пор не вернулся слух — не отвечал на вопросы, даже когда у него пробовали узнать его имя и адрес, а когда у него вынимали кляп изо рта, начинал выть еще громче. Его вытье привело к тому, что за стенкой, в родильном отделении больницы, пациентки стали жаловаться и требовать, чтобы этого психа перевели куда-нибудь в такое место, откуда его не было бы слышно. Доктор Мэгрю немедленно согласился с этим и выписал направление в местную психиатрическую больницу на том совершенно естественном основании, что человек, противоположные части тела, которого со всей очевидностью рассогласованы между собой и который, по всей видимости, потерял память, — такой человек страдает неизлечимым раздвоением личности. В итоге мистер Миркин — при полном сохранении его анонимности, что отвечало профессиональным требованиям налоговой службы, — сам превратился всего лишь в статистическую единицу, был взят на казенный кошт, занесен в положенные списки и реестры и помещен в самую изолированную, хорошо обитую войлоком палату.
Тем временем сотрудники акцизного налогового управлений были слишком обеспокоены приключившейся у них самих потерей слуха и без энтузиазма относились к перспективе новой поездки во Флоуз-Холл. Они занимались тем, что направляли друг другу и адвокатам письма и памятные записки по вопросу о том, какие действия могли бы быть предприняты против министерства обороны в возмещение ущерба, нанесенного им вследствие того, что в ночь проведения рейда они не были заранее предупреждены о том, что вторгаются на артиллерийское стрельбище. Дело оказалось весьма затяжным еще и потому, что военные власти категорически отрицали, будто бы учебные стрельбы ведутся в ночное время. Не способствовала ускорению дела и оговоренная правилами необходимость получить от всех замешанных в нем работников акцизного управления подробные, собственноручно написанные объяснения по поводу всего происшедшего.
Жизнь во Флоуз-Холле тем временем входила в нормальную размеренную колею. Правда, были и кое-какие перемены. В парнике созрели огурцы столь длинные, что, по словам Додда, на его памяти никогда не бывало ничего подобного. Здорово раздалась Джессика. Все лето над вереском жужжали пчелы, жившие в соломенных ульях, а крольчата весело резвились на свободе. Вернулись даже лисы, почуяв, что атмосфера меняется. И впервые за очень долгие годы над Флоуз-Холлом пели кроншнепы. Жизнь возвращалась, и у Локхарта исчезло былое стремление упражняться в стрельбе по ней. Отчасти тут сказалось влияние Джессики. Но в гораздо большей степени это было следствием деятельности мисс Дейнтри, взявшей Джессику под свое крылышко и сумевшей не только воспитать в ней неприязнь ко всем видам охоты, но и выбить из Джессики всю сентиментальность. Тому и другому способствовали приступы тошноты по утрам, а всякие разговоры о журавлях и аистах прекратились. Джессика располнела и превратилась в обычную домашнюю женщину, наделенную острым языком. В ней все сильнее проступали черты, свойственные Сэндикотам: склонность к практичности и умение ценить комфорт. Под воздействием Джессики Флоуз-Холл стал преображаться. Старые оконные рамы и переплеты уступили место новым, пропускавшим гораздо больше света. Появилось центральное отопление, позволившее избавиться от сырости и сквозняков. Однако Джессика любила, чтобы в главных комнатах по-прежнему горел живой огонь. И потому Додд все еще добывал из заброшенной шахты уголь, однако делать это ему теперь было значительно легче, чем раньше. Акустическая война, которую учинил Локхарт, возымела в шахте странные последствия.
— Кое-где рухнула кровля, — рассказывал Додд, — но больше всего меня удивляет то, что стало с самим пластом. Уголь раскрошился, и там теперь кошмарное количество пыли.