Один из членов ЦК, выступая на трибуне, сказал в заключение своей речи, что он преданный ученик товарища Сталина. Сталин, очень внимательно слушавший эту речь, сидя сзади ораторов в президиуме, коротко подал реплику: “Мы все ученики Ленина” [322] .
Выступая сам, Сталин, говоря о необходимости твёрдости и бесстрашия, заговорил о Ленине, о том, какое бесстрашие проявил Ленин в 1918 году, какая неимоверно тяжелая обстановка тогда была и как сильны были враги.
– А что же Ленин? – спроси Сталин. – А Ленин – перечитайте, что он говорил и что он писал тогда. Он гремел тогда в этой неимоверно тяжелой обстановке, гремел, никого не боялся. Гремел.
Сталин дважды или трижды, раз за разом повторил это слово: “Гремел!” [323]
Затем в связи с одним из возникших на пленуме вопросов [324] , говоря про свои обязанности, Сталин сказал:
– Раз мне это поручено, значит, я это делаю. А не так, чтобы это было записано за мною. Я не так воспитан, – последнее он сказал очень резко” (выделено курсивом нами при цитировании, чтобы отделить приведённую К.М.Симоновым дневниковую запись 1953 г. от текста воспоминаний 1979 г.).
Что же происходило и что стояло за этой краткой, сделанной мною в пятьдесят третьем году, записью? Попробую вспомнить и объяснить в меру своего разумения.
(…)
Не хочу брать грех на душу и пытаться восстанавливать те подробности происходившего на пленуме, которые я помнил, но тогда не записал. Скажу только о том, что действительно врезалось в память и осталось в ней как воспоминание тяжёлое и даже трагическое [325] .
Весь пленум продолжался, как мне показалось, два или два с небольшим часа, из которых примерно полтора часа заняла речь Сталина, а остальное речи Молотова и Микояна и завершившие пленум выборы исполнительных органов ЦК. Сколько помнится, пока говорил Сталин, пленум вёл Маленков, остальное время – сам Сталин. Почти сразу же после начала Маленков предоставил слово Сталину, и тот, обойдя сзади стол президиума, спустился к стоявшей на несколько ступенек ниже стола президиума, по центру его кафедре. Говорил он от начала до конца сурово без юмора, никаких листков или бумажек перед ним не лежало [326] , и во время своей речи он внимательно, цепко и как-то тяжело вглядывался в зал, так, словно пытался проникнуть в то, что думают эти люди, сидевшие перед ним и сзади. И тон его речи, и то, как он говорил, вцепившись глазами в зал, – всё это привело всех сидевших к какому-то оцепенению, частицу этого оцепенения я испытал на себе. Главное в его речи сводилось к тому (если не текстуально, то по ходу мысли), что он стар, приближается время, когда другим придётся продолжать делать то, что он делал, что обстановка в мире сложная и борьба с капиталистическим лагерем предстоит тяжёлая и что самое опасное в этой борьбе дрогнуть, испугаться, отступить, капитулировать. Это и было самым главным, что он хотел не просто сказать, а внедрить в присутствующих [327] , что, в свою очередь, было связано с темою собственной старости и возможного ухода из жизни.
Говорилось всё это жестко, а местами более чем жёстко, почти свирепо. Может быть, в каких-то моментах его речи и были как составные части элементы игры и расчёта, но за всем этим чувствовалась тревога истинная [328] и не лишённая трагической подоплёки. Именно в связи с опасностью уступок, испуга и капитуляции Сталин апеллировал к Ленину в тех фразах, которые я уже приводил в тогдашней своей записи «1953 года, с которой мы начали цитирование воспоминаний К.М.Симонова». Сейчас, в сущности, речь шла о нём самом, о Сталине, который может уйти, и о тех, кто может после него остаться. Но о себе он не говорил, вместо себя говорил о Ленине, о его бесстрашии перед лицом любых обстоятельств.
Главной особенностью речи Сталина было то, что он не счёл нужным говорить о мужестве или страхе, решимости или капитулянтстве. Всё, что он говорил об этом, он привязал конкретно к двум членам Политбюро, сидевшим здесь же, в этом зале, за его спиною, в двух метрах от него, к людям, о которых я, например, меньше всего ожидал услышать то, что говорил о них Сталин.
Сначала со всем этим синодиком обвинений и подозрений, обвинений в нестойкости, подозрений в трусости, капитулянтстве он обрушился на Молотова. Это было настолько неожиданно, что я сначала не поверил своим ушам, подумал, что ослышался или не понял. Оказалось, что это именно так. Из речи Сталина следовало, что человеком, наиболее подозреваемым им в способности к капитулянтству, человеком самым в этом смысле опасным был для него в этот вечер, на этом пленуме Молотов, не кто-нибудь другой, а Молотов. Он говорил о Молотове долго и беспощадно, приводил какие-то не запомнившиеся мне примеры неправильных действий Молотова [329] , связанных главным образом с теми периодами, когда он, Сталин, бывал в отпусках, а Молотов оставался за него и неправильно решал какие-то вопросы, которые надо было решить иначе. Какие не помню, это не запомнилось, наверное, отчасти потому, что Сталин говорил для аудитории, которая была более осведомлена в политических тонкостях, связанных с этими вопросами, чем я. Я не всегда понимал, о чём идёт речь. И, во-вторых, наверное, потому, что обвинения, которые он излагал, были какими-то недоговорёнными, неясными и неопределёнными, во всяком случае, в моём восприятии это оказалось так.
Я так и не понял, в чём был виноват Молотов, понял только то, что Сталин обвиняет его за ряд действий в послевоенный период, обвиняет с гневом такого накала, который казалось, был связан с прямой опасностью для Молотова, с прямой угрозой сделать те окончательные выводы, которых, памятуя прошлое, можно было ожидать от Сталина. В сущности, главное содержание своей речи, всю систему обвинений в трусости и капитулянтстве, и призывов к ленинскому мужеству и несгибаемости Сталин конкретно прикрепил к фигуре Молотова: он обвинялся во всех грехах, которые не должны иметь места в партии, если время возьмёт своё и во главе партии перестанет стоять Сталин [330] .