— Господи, пусть я ползу долиной смертной, оружие я сжимаю в моей руке, не убоюсь зла. Пусть я вдыхаю ядовитый воздух, я сильна. Нож и камень, праща и веревка. Идти по следу, куда бы ни вел он. К моему отцу. К моему отцу. К отцу.

Туннель немного расширился, и, приподняв голову, Бекк вдохнула нечто новое, полное сладости и тлена. Это заставило ее ощутить прилив острого, яростного голода — ив то же время ее затошнило, словно этот голод можно было утолить только чем-то гадким и неестественным. Она снова глубоко вздохнула, чувствуя одновременно влечение и отвращение. А потом что-то ударило ее в лицо. Какое-то тело. Оно натолкнулось на нее, отскочило, а потом перебежало на ее плечо, взобралось на него, спрыгнуло. Тут Бекк вскрикнула и зарылась лицом в грязь. Волна за волной мохнатые тельца, большие и маленькие, пробегали по ее макушке и через ее тело. Крошечные лапки царапали ей спину, стучали по ее ногам. Их были сотни, тысячи.

Ей показалось, что это продолжалось целую вечность, — но потом они исчезли. Она осмелилась поднять голову, набрать полную грудь отвратительного воздуха, возблагодарить благого Бога за то, что они встретились ей здесь, а не десятью шагами раньше, где она протискивалась сквозь самое узкое место. Затем Бекк снова взяла в руку нитку и поползла вперед сквозь тошнотворно-сладкий воздух, навстречу тому ужасу, от которого бежали даже крысы.

* * *

Внутри калейдоскопа красок был калейдоскоп звуков. Крики, невнятные мольбы, маниакальный смех, который внезапно обрывался, сменяясь отчаянными рыданиями. Хриплое дыхание похотливой и ненасытной плоти, возгласы плотского восторга, крики мучительного насилия, молитвы, произнесенные как проклятья, и проклятья — как молитвы. Бесконечность желания, продление сладкой и ужасной боли.

Укрыться некуда: повсюду ужас и наслаждение, и они переплелись настолько, что невозможно определить, где кончается одно и начинается другое. Фуггер то плакал в глубокой безнадежности, какой не знал никогда, даже в самые темные часы под виселицей, то хохотал так бешено, что челюсти готовы были разорвать ему щеки. И казалось, что при этом они выпускают на волю завывающего пса. Бесенята, устроившиеся у него на скулах, запустили ему в глотку крючки и удочки и тянули изо всех сил, чтобы ускорить движение демона, которого он готов был произвести на свет. Подняв глаза, Фуггер все равно не находил успокоения: вращающиеся стеклянные камеры бешено мелькали, изрыгая розы, которые разрастались и мгновенно увядали, выбрасывая амулеты и глазницы, взрывающиеся радугой красок, растворяющиеся и перестраивающиеся в легионы отверженных.

И повсюду — тела. Они совокуплялись прямо на полу или устраивались на алтаре. Мужчины хватали мужчин, а обнаженная женщина брала их одного за другим, выкрикивая слова поощрения, насмешками подвигая их на новые акты разврата по обе стороны от закутанной в белое девственницы. Та отзывалась на происходящее нескончаемым потоком слез. Они впитывались в платок, специально приготовленный для этого. Время от времени кто-нибудь выжимал его в усыпанный драгоценными камнями потир, стоявший рядом с ней на алтаре. Он был уже наполовину полон.

Каким-то уголком сознания, еще не потерявшего способности мыслить логически, Фуггер сознавал, что все это было результатом воздействия ужасающего содержимого котла, которое мешали, нагревали и заговаривали, пока не сварилась адская мазь. Ею натерли обнаженные тела под мышками, в ноздрях и в паху. Поскольку Фуггер вырывался, то, возможно, его кожа впитала меньше густого варева, которым другие охотно и даже радостно умащали свои тела. Но понимал он и то, что нечто чуждое, вселившееся в него, не теряет силы, а растет, что та небольшая частичка его рассудка, которая еще в состоянии думать, расползается и скоро исчезнет полностью.

— Что я буду делать, когда и этой крохи не станет? — вскричал он, но его голос потонул в общем шуме.

А потом он вдруг понял, что знает это. Он отчаянно вцепился в эту мысль — в свою единственную надежду на спасение.

Когда Фуггеру уже стало казаться, что каменные стены темницы готовы расколоться, от алтаря прозвучал приказ — и все в комнате застыли, оставив свои наслаждения или муки, чтобы устремить взгляд туда. Возле алтаря стоял мужчина с головой оленя, увенчанной огромной короной рогов, указующих на толпу. И остатки разума Фуггера напомнили ему, что этот олень, этот архиепископ Сиенский, был одним из немногих, кто не воспользовался мерзким варевом — как Авраам, все еще плачущая девственница и облаченный в доспехи Генрих фон Золинген.

— Князь Тьмы! Приди к нам! — Голос, доносившийся из пасти оленя, был бархатным, глубоким. — Князь мира сего, Отец Лжи и Другой Истины, Диавол, Агирам, ты, имеющий имя и неназванный на всех языках земных, снизойди и будь с нами, твоими слугами.

Тяжелое дыхание сатанистов, стук капель воды и слез, вращение калейдоскопа — все звуки куда-то всосались, оставив после себя пустоту, которая властно требовала, чтобы ее заполнили. Словно где-то кто-то прикоснулся рукой к двери, которая вот-вот откроется.

Нет, не рука, вдруг понял Фуггер. Это было раздвоенное копыто.

Он услышал слабое царапанье. Все его услышали и посмотрели на стеклянный свод. Тени, отдельные формы двигались и сливались, образуя одно темное облако, которое расползалось над ними. А потом все померкло, и тень навалилась на них, так что они ощутили ее тяжесть. Тень замерла, словно дожидаясь чего-то еще.

Из головы оленя снова зазвучал бархатный голос:

— Чего ты желаешь, ужасающий Владыка? Назови — и оно твое. Будь то акт жизни или смертельный удар — ты получишь его. Любая мерзость, любое извращение, любая степень падения — все твои. Покажи нам, как трудиться ради тебя, яви нам, как воздавать тебе честь. Помоги нам вызвать дух мертвой королевы, этой ведьмы, этой Гекаты, которая творила дела твои своими шестью пальцами! Она сможет творить их снова по твоей милости. Помоги нам соединить руку ведьмы с культяпкой нищего. Назови твою цену — и она будет уплачена. Она твоя! Твоя! Твоя!

Царапанье, которое поначалу было тихим, словно по стеклянной крыше бежала мышь, стало громче. Оно доносилось то с одной стороны, то с другой, и поднятые вверх лица следили за этими стремительными перемещениями — одни с ужасом, другие с радостным ожиданием. Вскоре царапанье превратилось в грохот, ритмичные удары по потолку — бах! бах! бах! — и стекло начало прогибаться, пузыриться и давить на освинцованные переплеты. Оно продавливалось под когтем, пальцем, ладонью волосатой руки.

Душераздирающий вопль — и все перевели взгляды на девушку в белых одеждах девственницы. До этой секунды лежавшая совершенно неподвижно, она начала корчиться и стонать. Ее тело сжимали невидимые руки, они мяли ее и тянули. Ее ноги широко раздвинулись, а бедра начали чувственно выгибаться, в то время как лицо, побледневшее от испуга, выражало ее отчаяние и страшные усилия остановить то, что вышло из-под ее контроля.

— Знак! Ты сказал! Да будет воля твоя! — Чибо призывно воздел обе руки, а потом указал на девушку и повернулся к черному рыцарю. — Держи ее! Держи ее для меня!

Генрих фон Золинген двинулся вперед. Его шаги были медленными и уверенными. У алтаря оленеголовый архиепископ начал распускать шелковую набедренную повязку.

В это мгновение Фуггер почувствовал, что не в силах больше смотреть, и опустил глаза. И тут перед ним предстало зрелище еще более удивительное, чем все доселе увиденное. У него на коленях лежали две руки, и обе принадлежали ему! Он поднял ту, которая была чудом. Его новая рука на ощупь была той же — и все же другой. Он снова увидел шрамы в том месте, где в детстве его укусила собака, след от ожога, полученного в нетерпении добраться до содержимого материнской кастрюльки. Он сжал пальцы в кулак, а потом снова выпрямил их, наслаждаясь забытыми ощущениями. Он перестал быть калекой, его наполнили силы и отвага, которых он не ощущал уже семь лет.

И в это мгновение он услышал голос: