Как-то раз мне самому довелось наблюдать, сколь рьяно торговец стеклом готов отстаивать свою свободу. Мой путь в школу лежал мимо его дома, и однажды я стал свидетелем весьма необычной сцены. Через окно мне было видно, что пан Коса как раз собирается бриться. Вот он вытаскивает из брюк кожаный ремень, закрепляет его на дверной ручке. Потом натягивает и точит о него бритву. Брюки его тем временем сползают до самых щиколоток. Вместо того чтобы их подтянуть, он принимается намыливать лицо, то и дело с довольным видом поглядывая в зеркало. Но что-то, очевидно, не дает ему покоя. Он подтягивает штаны и с намыленным лицом принимается расхаживать по дому. Заглядывает во все комнаты, даже в уборную и в чулан. Везде непременно есть небольшое зеркало на стене, и в каждое Коса заглядывает, бормоча при этом: "Доброе утро". Похоже, за все тридцать лет холостяцкой жизни ему так и не довелось прочувствовать, что такое одиночество. С самого утра дом густо населен всевозможными Косами, которые не дают скучать настоящему, поднимают ему настроение. Убедившись, что все они на месте, пан Коса возвращается в ванную, где его ждет бритва, и с чувством глубокого удовлетворения включает радио.
Радио поет по-английски, из моего укрытия это отчетливо слышно. Пан Коса уже много лет слушает не только песни, но и новости исключительно на этом языке. И вовсе не потому, что хорошо его знает - по правде говоря, он не понимает ни слова, - просто его дом - единственный во всей округе, где принимаются английские радиоволны.
Коса берет бритву и осторожно скоблит подбородок. Пена уже высохла, но соседа это, кажется, совершенно не беспокоит. Все энергичнее водит он бритвой от горла к ушам, напевая при этом себе под нос.
Так вот, пока пан Коса был целиком погружен в созерцание своего отражения, его кобыла, привлеченная звуками радио, просунула голову в окно. Стойло Шарабайки, кое-как пристроенный к дому деревянный сарай, - всего в нескольких шагах. Едва заслышав по радио музыку, лошадь придвинулась ближе, протиснула голову в окно и принялась с интересом рассматривать все, что лежало на подоконнике. И когда, глядя в зеркало, Коса вдруг заметил рядом со своей физиономией лошадиную морду, случилось непоправимое. Лезвие дернулось в его руке, и вот в следующий миг он уже внимательно рассматривает порез на подбородке, осторожно ощупывает его. Две капли крови ползут по большому пальцу, и наш сосед, которого, очевидно, пугает вид собственной крови, становится бледным как мел.
Он поворачивается к Шарабайке, тычет испачканным в крови пальцем ей прямо в нос.
- Смотри, что ты натворила, - жалуется он, - я чуть было не перерезал себе горло. - Пан Коса купил эту лошадь маленьким жеребенком и давно привык разговаривать с ней как с человеком. Вернувшись к зеркалу, он продолжает выговаривать Шарабайке. - Когда-нибудь меня найдут мертвым в ванной, предрекает он, - придут люди и, указав пальцем на мой хладный труп, спросят: "Подумать только! Кто ж это перерезал горло старому Косе? Ведь у него не было врагов, и вот он здесь, в луже крови: Он любил свободу, любил женщин. И что же? Да ничего. Через пару лет никто о нем и не вспомнит". Они снесут этот дом, через сад проложат дорогу. И знаешь, кто будет в этом виноват? - Коса вновь повернулся к Шарабайке. - Ты! Ты одна способна свести меня в могилу до срока. Но нет, меня не запугаешь, без боя не сдамся!
Пан Коса грозит ей пальцем. Впрочем, эта демонстрация силы и независимости все же не вполне его удовлетворяет. Он включает радио на полную громкость и опять поворачивается к зеркалу.
Шарабайка вытягивает шею и цепляет губами носок, который сушится на подоконнике. Глубоко погруженный в мысли о свободе, пан Коса вновь берет бритву и поет на ломаном английском:
- Mona Lisa, Mona Lisa! You have a wonderful smile...
Лошадь срыгивает и тянет с сушилки второй носок. Голова ее уже наполовину скрылась в ванной. С улицы виден только массивный круп. Хвост пребывает в постоянном движении, будто маятник.
В то утро кобыла сжевала еще фуфайку и двое кальсон. Казалось, пан Коса позабыл обо всем на свете. Он все пел и пел. Когда мне все-таки пришлось покинуть свой наблюдательный пост, чтобы не опоздать в школу, он еще пел. Сильный голос вырывался из раскрытого окна и разносился по улице до самого магазина, где уже выстроилась очередь за булочками и молоком. Пробегая мимо, я успел заметить, как люди в очереди с беспокойством озираются по сторонам и спрашивают друг друга, что бы это могло означать. Они ломали себе головы, пока не вышел пан Вацек, хозяин лавки, и не разъяснил, что это поет пан Коса, и никто иной. Тот самый пан Коса, который любит свободу и женский пол, - ведь он один у нас может принимать английские радиоволны.
3
Не могу припомнить, чтобы я хоть раз слышал, как поет сапожник Мушек. Он точно не пел, когда брился, он и говорил-то очень немного. Если хотел что-то сказать, был предельно краток. Почти все время Мушек проводил в каморке рядом с кухней - там он устроил себе мастерскую. Порой у него, единственного в округе сапожника, бывало так много заказов, что приходилось засиживаться допоздна. Внутри, за дверью каморки стрекотала машинка "Зингер", которой уже перевалило за шестьдесят, - впрочем, работала она лучше, чем нынешние польские швейные машины.
Мастерская сапожника выглядела как много лет назад. На стене висели старые колодки, чугунный штатив. Пахло бутапреном, особой смесью муки и спирта, которой клеили кожу. Было так темно, что даже днем можно было работать лишь при искусственном освещении. Но Мушеку это не мешало. Его нисколько не смущало ни то, что за день он успевает сшить только одну пару обуви, ни то, что этим портит себе глаза.
Смущало его лишь, что то ли в Катовице, то ли во Вроцлаве построили, как говорят, еще одну обувную фабрику. И в ее светлых цехах с энтузиазмом трудятся юные работницы, выдавая по тысяче пар ботинок ежедневно. Вместо бутапрена там пахнет химическим клеем, а директор фабрики, в знак того, что старые времена ушли безвозвратно, держит под стеклом у себя в кабинете треногу, какой Мушек до сих пор пользуется.
Каждый раз, когда я приносил Мушеку ботинок со сломанным каблуком или дырявой подошвой, я с удивлением отмечал про себя, как просто превратить его мастерскую в музей. Пришлось бы разве что добавить несколько ламп, чтобы посетители могли получше все рассмотреть. Мушек, наверное, тоже так думал. Назло новому времени он и теперь делал почти такие же туфли, как научился давным-давно, еще будучи подмастерьем в фирме "Вольский и сыновья" в Познани. Очевидно, устаревшие каблуки и непрактичные кожаные подошвы - таков был его вызов новому времени, и он с нетерпением ждал, когда же это самое новое время со всеми своими огромными обувными фабриками, на которых с усердием трудятся молодые рабочие, наконец-то потерпит крах.