Тут Отто вновь залился своим звонким, сочным мальчишеским смехом, притянул меня к себе и поцеловал. Это был долгий, нежный, настоящий поцелуй. Тесно прижавшись друг к другу, мы обошли лужайку, засаженную розами.
«Скоро мы пойдем и ляжем в постельку, мое сокровище», — прошептал Отто. Мы шли, держась за руки, и вот что я вдруг услышала между поцелуями: «Ты знаешь, по-моему, Ингрид и вправду еще мала, чтобы бывать на детских балах».
Его слова были как ушат холодной воды. Этого еще не хватало в придачу ко всем треволнениям сегодняшнего дня. Я тихонько высвободилась из объятий Отто, и мы вошли в дом. Когда мы оказались в спальне, я осторожно отстранила его от себя, сославшись на головную боль.
«К ужину приходил Хенрик, у него тоже разболелась голова; было так душно, вероятно, будет гроза».
Отто согласился, что гроза надвигается, и стал соображать, стоит ли оставлять открытым окно, и решил, что стоит. Ведь, если загремит гром, он проснется.
Я лежала, закрыв глаза и со страдальческой улыбкой подставив Отто щеку для поцелуя. Он поцеловал меня, погладил мой лоб и пожелал, чтобы головная боль скорее прошла, а потом так грохнулся на свою кровать, что она затрещала.
Мне вспомнилась сказка о Синей Бороде, о том, как девушка терла пятно крови на ключе: чем больше она терла, тем сильнее и отчетливее оно проступало.
Во многом виной тому была моя неопытность, в самом деле, у меня в буквальном смысле не было никакого опыта. Познакомившись с Отто, я не имела никакого понятия о любви. Вот я и привыкла смотреть на себя его глазами, и когда наши отношения вошли в привычную колею и стали обыденностью, я прониклась убеждением, что теперь и подавно, независимо от моего желания, сама по себе я в жизни ничего не значу и теперь навсегда останусь лишь женой Отто и матерью его детей.
И вдруг такое открытие — в меня влюблен Хенрик! Я не могла опомниться от изумления. Оказывается, я и сама что-то собой представляю как личность, я не только супруга Оули и мамаша его отпрысков. Я смотрела на себя новыми глазами. Меня, конечно, можно назвать красивой молодой дамой. Но я отдавала себе отчет и в другом: та девушка, портрет которой украшает письменный стол Отто, исчезла, как прошлогодний снег; конечно же, трое родов не могли не отразиться на моей наружности. И теперь, стоя перед зеркалом, стройная, затянутая в корсет, в новом светлом летнем платье с высоко подобранными локонами, я могла убедиться, что я и впрямь молода и красива, несмотря на свои тридцать три года, троих детей и один искусственный зуб.
С того самого дня между мной и Хенриком начался флирт, тайная любовная игра, подогреваемая какой-то грустной взаимной симпатией. Что до меня, то с моей стороны в этом не было ни влюбленности, ни эротики. Я совершенно не думала о самом Хенрике, все наши встречи, наши прогулки в сумерках, когда запретный плод замаячил перед нами, мои визиты к нему, где я впервые начала замечать угрожающую нам опасность, его ласки были нужны мне не ради страсти, а ради удовлетворения моего тщеславия. Я жаждала его взглядов, прикосновения его рук, губ, его обожания, но я отнюдь не хотела принадлежать ему как своему повелителю, я хотела сама повелевать.
Во мне пробудился инстинкт, грубый и ненасытный, и я, «милая дама», жена коммерсанта, скромная и приветливая хозяйка дома, превратилась, в сущности, в дикого зверя. Это не было проявлением обычного житейского тщеславия, это было нечто более глубокое, какая-то сатанинская гордость.
Я стала для себя центром мироздания. Считала, что перед детьми совесть моя чиста, раз я забочусь о том, чтобы они были сыты и одеты, и я безо всякого стыда сходилась со своим любовником в комнате, почти соседствующей с детской. Меньше всего я думала при этом о самом Хенрике, он интересовал меня не более, чем туалетный столик в моей спальне. Мне даже не приходило в голову, что наши отношения могут причинить ему боль. А ведь он был гораздо лучше меня, потому что любил меня совершенно искренне, и если бы я сама не подала ему повод, ничего бы между нами не было. И поэтому с моей стороны просто чудовищно ненавидеть его теперь. Впрочем, ясное дело, что мужчина в тридцать восемь лет — отнюдь не какая-нибудь Гретхен и ради своего друга он мог бы проявить уважение к его жене, хотя она этого уважения и не заслужила. Отто!.. Как я была несправедлива к нему, мысленно называя его деревенщиной. Когда он возвратился из Лондона — после обычной деловой поездки, — я встретила его почти со злорадством, без малейшего чувства стыда и вины.
В первые дни по возвращении я не придала никакого значения его нервозности. Однажды он вдруг изъявил желание спать в кабинете: «Пока не пройдет этот кашель. А то я беспокою и бужу всех вас». «Да, пожалуй, — согласилась я. — Какой-то у тебя нехороший кашель, и продолжается он, кажется, с самой весны? Тебе необходимо показаться доктору».
Как-то ночью я неожиданно проснулась, мне показалось, что Отто заходил в спальню. Дверь в его кабинет была открыта, хотя он последнее время плотно прикрывал ее, чтобы не беспокоить меня своим кашлем. Я повернулась на другой бок, желая снова заснуть, но в полусне услышала, как он ходит по квартире.
Тут я совсем пробудилась и, охваченная страхом, просидела несколько минут на постели, потом зажгла лампу, взглянула на часы и увидела: половина третьего ночи.
Я вскочила и тихонько подошла к двери кабинета Отто. Кровать была пуста — в кабинете его не было. Заглянула в гостиную — мой муж, полностью одетый, стоял возле углового окна. Он услышал мои шаги и резко обернулся — и я увидела его лицо… И тут наша уютная тихая гостиная, освещенная привычным светом уличного газового фонаря, вдруг стала зловещей, как будто погрузилась во мрак и ужас.
Я разглядывала лицо Отто, бледное, несчастное, полное отчаяния, мокрое от слез лицо. «Он все знает», — внезапно пронеслось у меня в голове.
У меня замерло сердце, я пошатнулась. Потом сердце вновь забилось, все тело покрылось испариной, а руки похолодели. Мы стояли и смотрели друг на друга.
«Мне что-то не спится, — запинаясь, глухим голосом проговорил Отто. — Я решил одеться и прогуляться по саду… Ничего особенного. Иди и ложись, Марта!»
Он сделал несколько шагов и вдруг как подкошенный рухнул на диван, голова его упала на грудь, а рука безжизненно повисла на столе.
Охваченная страхом, я бросилась к нему и с трудом произнесла: «Боже! Что с тобой? Ты не болен, Отто?»
Он прижался лицом к столешнице и зарыдал.
Когда я увидела, как он рыдает, я ощутила, что это сама жизнь, живая жизнь, моя жизнь взывает ко мне. Я склонилась к нему, звала по имени, обнимала его голову и руки. Он собрался с духом и усадил меня на диван рядом с собой, притянул к себе и спрятал лицо у меня на груди, и сквозь тонкую материю ночной рубашки я ощутила его горячее дыхание, его слезы и почувствовала, что ко мне как бы возвращается частичка меня самой — та самая, которую сформировал этот человек, этот мужчина. И я плакала лишь потому, что плакал он; слезы лились как бы из самой глубины моего существа, так весенний поток пробивается сквозь тающий лед.
Отто чуть-чуть приподнялся, прижал голову к спинке дивана и наконец успокоился. Он обхватил ладонями мое лицо и бережно вытер слезы: «Бедная, бедная моя Марта! Как я напугал тебя. Полно, полно, не надо. Дело в том, — проговорил он, придя в себя, — что в Лондоне у меня открылось небольшое кровохарканье, совсем небольшое. Но я, естественно, тут же пошел к доктору, а он сказал, что у меня острое воспаление легких. Право же, в этом нет ничего страшного, просто у меня что-то нервы не в порядке, вот мне и не спится…»
Долго-долго сидели мы в сумраке гостиной и беседовали, стараясь ободрить друг друга. Уставшая, замерзшая, с мокрым от слез лицом, сидела я рядом со своим мужем, пытаясь успокоить его, в то время как мысли о произошедшем со мной за последний месяц наполняли меня несказанным ужасом. Только бы не думать об этом! Я шептала Отто нежные слова, гладила его заплаканное лицо, пытаясь тем самым и убежать от самой себя, и помочь ему, поддержать его своими слабыми руками, спасти от надвигающегося на него страха.