По желанию супруга, я начала принимать участие в различных увеселениях, Иногда, поднявшись до рассвета, мы садились на лошадей и то с собаками, то с соколами, то и с теми и с другими отправлялись в окрестности, богатые дичью, то тенистым лесом, то открытым полем; вид обильной дичи всех радовал, только меня несколько печалил. И видя прекрасный полет или замечательный бег, я шептала: «О Панфило, если бы ты был здесь, как прежде!» Увы, как часто, прежде без такой скуки принимая участие или любуясь, теперь при воспоминании, как бы побежденная скорбью, я все бросала. Сколько раз, помню, при этой мысли лук и стрелы падали у меня из рук. Ни одна из спутниц Дианы не могла искуснее меня управлять луком, расставлять сети и выпускать свору. И не раз, не два, а очень часто, охотясь с какой-нибудь подходящей птицей, я будто вне себя не выпускала ее, так что она сама уже слетала с моей руки, на что я, прежде весьма заботливая об этом, как бы не обращала внимания. Объездив все горы, долы и равнины, с обильной добычей я и мои спутники возвращались домой, где обыкновенно находили уже веселье и разные развлечения.

Иногда же, расположившись над морем у высоких скал, выбрав тенистое место, мы ставили на песок столы и большой компанией из дам и молодых людей там закусывали; вставши из-за столов, под музыку молодые люди затевали разные танцы, в которых и я иногда против воли принимала участие; но у меня не было особенного настроения, да и я была физически слишком слаба, чтобы танцевать долго, отчего я скоро уходила к разостланным коврам, где сидели некоторые из компании, говоря про себя: «Где-то теперь Панфило?» Иногда слушая музыку, нежные звуки которой входили в мою душу, полную мыслей о Панфило, я забывала праздник и тоску, потому что милые звуки будили заснувшие во мне любовные чувства и приводили на память счастливые дни, когда я в присутствии моего Панфило имела обыкновение играть не без искусства на разных инструментах; но не видя здесь Панфило, готова я бывала разрыдаться, если бы это не было непристойно. Такое же действие оказывали на меня и песни, которых там немало пелось; если какая-нибудь напоминала мне горе, я слушала ее со всем вниманием, чтоб выучить и потом при чужих людях иметь возможность вылить свою тоску более открытым способом, особенно ту часть горя, которая совпадала бы с содержанием песни.

Когда же танцы, много раз повторенные, утомляли молодых женщин, эти последние присаживались к нам, а молодые люди, толпясь около нас, образовывали как бы венок; и никогда я не могла этого видеть без того, чтобы не вспомнить, как я первый раз увидела Панфило, позади других стоявшего, и часто я поднимала на них глаза, будто снова надеясь увидеть меж ними Панфило. Смотря на них, я замечала, как некоторые пристально взирают на предмет своего желания, и будучи опытна в этом, наблюдала, кто любит, кто смеется, хвалила то того, то другого, часто думая, что мой здесь был бы краше всех, если б я поступала, как они, была бы свободна душою, как они свободны, только в шутку любя. Затем, осуждая себя за такие мысли, говорила: «Я более довольна (если можно быть довольной в несчастье), сохраняя верность». Снова обращая глаза свои и мысли к поведению влюбленных юношей, как бы почерпая некоторое утешение в тех, которых примечала более пламенно влюбленными, хвалила их про себя и, долго наблюдая, так молча начинала думать:

«Счастливы вы, не лишенные лицезренья любимых, как я этого лишена! Увы, как часто прежде я поступала, как и вы! Пусть больше продлится ваше благополучие, чтобы я одна могла являть миру образец несчастья. Но если любовь (делая меня недовольною моим возлюбленным) сократит мои дни, пусть будет мне вечной печальная слава Дидоны».

Подумав так, я молча снова принималась наблюдать различные поступки разных влюбленных. Скольких я видела, которые, все осмотрев и не найдя своей дамы, меланхолично удалялись ни во что почитая праздник; тогда в своей скорби для них я находила слабую улыбку, видя в них товарищей по несчастью и научившись узнавать страдания других по своим.

Так-то настраивали меня, дражайшие госпожи, изысканные купанья, утомительные охоты и развлечения на морском берегу; мой супруг и доктора, видя мою бледность, постоянные вздохи, сон и аппетит не возвращающимися, сочли мой недуг неисцелимым, и, почти отчаявшись в моей жизни, мы вернулись в оставленный город, где наступившее время праздников готовило мне причины новых мук. Случалось неоднократно, что меня приглашали на свадьбы родственники, друзья или соседи, часто муж меня принуждал идти на них, думая этим рассеять мою очевидную меланхолию. Нужно было опять вынимать оставленные уборы и причесывать волосы, бывало всеми сравниваемые с золотом, теперь же более походившие на пепел. И живо вспоминая, что они ему больше всего во мне нравились, новой печалью волновалось мое взволнованное сердце; иногда, помню, я так забывалась, что служанки, будто из сна меня вызывая, возвращали к покинутому занятию, подымая уроненный гребень. Желая по обычаю молодых женщин посмотреть в зеркало надетые уборы и видя в нем себя ужасною, но помня, какою я была, я думала, что в зеркале не я, а какая-нибудь адская фурия, озиралась я вокруг в сомнении. Но раз я бывала одета (соответственно состоянию моего духа), я шла с другими на веселые празднества, веселые, говорю, для других, потому что я знала, как человек, от которого нет ничего скрытного, что с отъездом Панфило все может доставлять мне только печаль.

Прибыв на место, предназначенное для свадьбы, хотя разные в разных местах происходили, я всегда была одна и та же, то есть с притворным весельем на лице и с печалью в сердце, так что, что бы ни случилось грустного или радостного, от всего моя тоска только увеличивалась.

Когда меня с почетом принимали, я озиралась пытливо, не для того чтобы видеть роскошные убранства, но обманывая самое себя, что, может быть, увижу я Панфило, как в первый раз увидела его в подобном же месте; не видя его, уверившись в том, в чем была и без того вполне уверена, как бы побежденная, садилась я с другими, отвергая знаки почтения, так как не видела того, ради кого они мне были дороги. Когда бракосочетание бывало свершено и гости вставали из-за пиршественного стола, и то под звуки пения, то под инструментальную музыку начинались разные танцы и весь свадебный покой звучал, – я, чтобы не показаться гордой, из любезности несколько раз приняв участие в танцах, снова садилась предаваться новым думам.

Мне приходило на память, как торжественно было подобное этому празднество в мою честь, когда я, свободная, в простоте, беспечально смотрела на свое прославленье; и сравнивая то время с теперешним, видя, как разнятся они друг от друга, я испытывала сильное желание расплакаться, если бы это не было здесь неуместным. Во мне пробегали быстрые мысли при виде веселящихся дам и кавалеров, что прежде в надобных случаях я искусно веселила Панфило, – и больше меня томило, что нет причины мне радоваться, чем само веселье. Поэтому, прислушиваясь к любовным разговорам, музыке и пению, вспоминая прошедшее, я вздыхала, с притворным удовольствием, ждала окончания праздника, недовольная и усталая, предоставленная самой себе. Но часто смотря на толпу дам и молодых людей, я замечала, что многие, если не все, смотрят на меня и тихонько между собою говорят про мою внешность; но большая часть их шепота доходила до моих ушей, то потому что я слышала, то потому что догадывалась. Одни говорили:

«Посмотри на эту молодую женщину! Прежде никто в нашем городе не превосходил ее красотою, а теперь какою она стала! Не находишь ли ты ее вид растерянным, какие бы ни были причины этого?»

Сказав это, смотрели на меня с сожалением, будто сострадая моему горю, и проходили, оставляя меня более обычного расстроенною. Другие спрашивали друг у друга: «Что? эта дама – нездорова?», и отвечали: «Кажется, что да; она сделалась такой худой и бледной; какая жалость; прежде она была красавицей». Некоторые, более точно зная мою болезнь, говорили:

«Бледность этой госпожи выдает ее влюбленность, какая болезнь сушит так, как пламенная любовь? Конечно, она влюблена и жесток тот, кто причиняет ей такую тоску, что так ее иссушила».