Как хорошо ничему не противиться и, лежа на земле, безопасно собирать себе пищу! Редко, почти никогда, большие грехи посещают малые хижины. В том веке не было никакой заботы о золоте, никакие священные камни не разделяли одного поля от другого; смелые корабли не рассекали моря; каждый знал только свой берег, ни высокие частоколы, ни глубокие рвы, ни высокие стены не окружали тогдашних городов[131], не было изобретено ни смертоносного оружия, ни всаднических затей, ни стенобитных орудий; а если случалась небольшая распря, сражались голыми руками и обращали в оружие древесные суки и камни. Не было еще тонких и мягких кизиловых копий с железным наконечником, ни острых пик, мечи не опоясывали никого и косматые гребни не украшали блестящих шлемов[132]; но что лучше всего, не был рожден еще Купидон, так что целомудренные груди, впоследствии пронзенные пернатым летуном, могли пребывать в покое.

Ах, если б дано мне было жить в те времена, когда люди, довольствуясь немногим, знали лишь спасительную страсть! Если бы из всех тогдашних благ мне было уступлено одно – не знать печальной любви и стольких вздохов, как теперь я знаю, то и тогда сочла бы я себя более счастливой, нежели живя в наше время, исполненное таких наслаждений, очарований и прелестей. Увы, как нечестивая алчность, безмерный гнев, дух, пораженный несносным сладострастием, нарушают первоначальные договоры природы с людьми, столь святые, столь удобопереносимые! Явилась жажда господства, грех кровавый, и меньший сделался добычей большего; явился Сарданапал(*), первый придавший Венере изысканные формы (хотя Семирамида ей придавала распущенные), а также Церере и Вакху; явился воинствующий Марс, нашедший тысячу искусных средств для убийства; вся земля была запятнана кровью и море покраснело. Тогда, несомненно, во все дома вошли тягчайшие грехи, и вскоре ни одно преступленье не осталось без примера; убит брат братом, сыном отец, отцом сын, муж убит по вине жены, нечестивые матери часто умерщвляют собственных детищ[133], не говорю о суровости мачех к пасынкам, что можно ежедневно наблюдать. И привели с собою богатство, скупость, гордость, роскошь и все другие грехи, – и с ними вместе вошла в мир водительница всех зол, искусница в грехах – разнузданная любовь, через которую многие многолюдные города пали(*), пожарища дымятся и бесконечные кровавые ведутся войны. О, пусть будут обойдены молчанием другие, еще худшие ее действия и те, что сделали меня примером ее жестокости, столь сильно меня поразившей, что ни к чему другому я не могу направить мысли».

Так рассуждая, иногда я думала, что содеянное мною – тяжко перед господом; но страданья, невыносимо тяжелые для меня, облегчили несколько мою скорбь, так как главной виновницей была не я, почти невинная, то и кара, понесенная за другого (хотя, я думаю, никому не доставалось такой тяжелой), как не я единственная и не первая терпела, придавала мне силу ее переносить; и часто я молила небо положить конец моим мученьям либо смертью, либо возвращением Панфило.

Вот какое утешенье, как видите, судьба дала мне в горькой жизни; не думайте, что это утешенье прогоняло печаль, как всякое другое; нет, оно только иногда прекращало слезы, переставая оказывать мне свои благодеяния. Продолжая рассказ о своих муках, скажу, что, прежде бывши прекраснейшей меж своих горожанок, я не пропускала ни одной праздничной службы, которая считалась не пышною, если меня не бывало; продолжать этот обычай меня уговаривали мои служанки и, приготовляя, по старой привычке, мне наряды, случалось, говорили:

«Госпожа, оденься, настал престольный праздник, только тебя ждут для полного торжества».

Случалось, вспоминаю, что в бешенстве я к ним обращалась, как укушенный вепрь на свору собак, и отвечала резким и взволнованным голосом:

«Прочь вы, отребье! убрать эти тряпки! короткой юбки достаточно, чтоб прикрыть унылое тело[134], и если вам дорога моя милость, не заикаться мне о храмовых праздниках».

Часто я слышала, эти храмы посещались больше, чтобы посмотреть на меня, чем из благочестия, и, не видя меня, знатные люди уходили недовольными, говоря, что без меня праздник не в праздник. Но, несмотря на мои отказы, иногда приходилось мне посещать храмы в обществе моих подруг, но тогда я одевалась просто, в будничное платье, и там избегала почетных мест, а становилась в толпу женщин и на скромные места; там слушая то одну, то другую, со скрытою печалью, кое-как проводила время службы. Сколько раз я слышала совсем близко от себя:

«Что за чудо, как изменилась эта госпожа, редкое украшенье нашего города! Что за божественный дух на нее нашел! Где пышные одежды? Где гордая осанка? Куда девалась дивная ее красота?»

Если бы можно было, ответила бы я на это:

«Все это и драгоценнейшее еще унес Панфило с собою, уезжая».

Но, окруженная женщинами, я принуждена была с деланным лицом отвечать на их колкие расспросы; одна из них так ко мне обратилась:

«Фьямметта, и я, и другие дамы, мы крайне изумляемся, не зная, что тебя Заставило оставить драгоценные платья, дорогие уборы и прочие вещи, соответствующие твоей юности; такая молодая, как ты, не должна бы еще так одеваться; или ты думаешь, оставя их теперь, впоследствии опять к ним вернуться? Поступай сообразно возрасту. Почтенная одежда, что ты надела, от тебя не уйдет; ты видишь, мы и старше тебя, но искусно, нарядно и пышно одеты; и ты должна была бы так же делать».

Ей и другим, ожидавшим моего ответа, я отвечала смиренным голосом:

«Приходите ли вы в храм, госпожи мои, чтобы нравиться людям или господу богу? Если затем, чтобы угодить богу, ему достаточно души, украшенной добродетелями, а плоть хотя бы облечена была власяницею; а если сюда приходят, чтобы понравиться людям, то, так как большинство, ослепленное лож– ною видимостью, по внешности судит, я признаюсь, что необходимы те украшения, что носите вы и я носила прежде. Но я об этом не пекусь и даже, сожалея о прежней суетности, хочу ее загладить перед господом, делаясь презренной в ваших глазах».

Тут насильно выжатые слезы, как искренние, смочили мне печальное лицо, и про себя я начала шептать:

«Господь сердцеведец, не вмени мне в грех неверные речи, ибо, как видишь ты, не для того, чтобы обмануть, а чтобы скрыть свои мученья, я принуждена была их сказать, скорей поставь мне это в заслугу, что я твоим созданьям подаю не дурной пример, но хороший; мне очень трудно лгать, я с трудом это переношу, но я больше не в силах».

Сколько раз, госпожи мои, окружавшие меня женщины от этого обмана проливали слезы, говоря, что вот я из пустейшей сделалась святою! Часто я слышала такое мнение, что я так взыскана господом богом, что ни в одной моей просьбе не может быть отказано небом; и благочестивые люди меня посещали, как святую, не зная, какой печальный лик скрываю я и как мои желанья расходятся со словами. Обманчивый свет, насколько больше значат для тебя притворные лица, чем справедливые души, когда дела неизвестны! Я, грешница из грешниц, скорбящая о пагубной любви, считалась святою лишь потому, что скрываю скорбь свою почтенными словами; но, видит бог, если бы не было опасности, я тотчас бы открыла глаза обманутым и объявила бы настоящую причину своей печали, но это было невозможно.

После того как я ответила на первый вопрос, другая соседка, видя, что я перестала плакать, спросила:

«Фьямметта, куда девалась твоя прелестная красота? Где прекрасный цвет лица? Отчего ты так бледна? Почему твои глаза, прежде, что утренние звезды, теперь так впали и окаймлены синими кругами? Отчего золотистые косы, прежде мастерски уложенные, теперь едва заплетены небрежно? Скажи, ты так всех удивляешь».