Вернувшись домой, я уже мог держаться спокойно и хладнокровно. В гостиной сидели мадам д'Ив, ксендз Людвик, Ганя, Селим и Казик, который, прибежав из конюшни, не отходил от них ни на шаг.

— Оседлана для меня лошадь? — осведомился я.

— Да, — ответил Казик.

— Ты проводишь меня? — спросил Селим.

— Могу. Я еду посмотреть, не попортилось ли сено в стогах. Казик, пусти меня на свое место.

Казик отошел в сторону, а я сел рядом с Селимом и Ганей на диванчик, стоявший у окна. Невольно мне вспомнилось, как мы тут сидели втроем, давно-давно, сразу же после смерти Миколая, когда Селим рассказывал крымскую сказку о султане Гаруне и волшебнице Ляле. Но тогда еще маленькая заплаканная Ганюлька прильнула ко мне своей золотой головкой и так уснула у меня на груди, а теперь эта же самая Ганя, пользуясь тем, что в гостиной стемнело, украдкой пожимала руку Селиму. Тогда нас троих связывало чувство нежной дружбы, теперь вступали в борьбу любовь и ненависть. Однако с виду все было спокойно: влюбленные улыбались друг другу, я был необычайно весел, и никто не догадывался, что таилось за этим весельем. Вскоре мадам д'Ив попросила Селима что-нибудь сыграть. Он поднялся, сел за рояль и заиграл мазурку Шопена, а я остался на диванчике вдвоем с Ганей. Я заметил, что она смотрит на Селима так, словно молится на него, и на крыльях музыки витает в мире грез, поэтому я решил спустить ее на землю.

— Не правда ли, Ганя, — начал я, — сколько талантов у Селима? И поет и играет.

— О да! — сказала она.

— И как хорош собой! Ты погляди на него сейчас.

Ганя взглянула на него. Селим в полумраке, только голова его была освещена последними лучами вечерней зари; он возвел глаза к небу и в этом сиянии казался вдохновленным свыше и действительно в эту минуту был полон вдохновения.

— Не правда ли, Ганя, как он красив? — повторил я.

— Вы очень его любите?

— Ну, это ему не важно, а вот женщины его любят. Ах! Как его любила пансионерка Юзя!

Тревога омрачила лоб Гани.

— А он? — спросила она.

— Э! Сегодня он любит одну, завтра другую! Долго он никого не способен любить. Такая уж у него натура. И если он когда-нибудь скажет, что любит тебя, не верь, Ганя. — Тут я заговорил, подчеркивая каждое слово: — Ему будут нужны твои поцелуи, а не твое сердце, ты понимаешь?..

— Пан Генрик!

— Ах, верно! Что же я говорю? Ведь тебя это ничуть не интересует. А потом разве такая скромница, как ты, дала бы поцеловать себя чужому? Извини Ганя, мне кажется, я тебя обидел одним лишь предположением. Ты бы этого никогда не позволила. Правда, Ганя, никогда?

Ганя вскочила и хотела уйти, но я схватил ее за руку и удержал насильно. Я старался казаться спокойным, но бешенство душило меня, словно клещами сжимая мне горло. Я чувствовал, что теряю самообладание.

— Отвечай же! — проговорил я, с трудом подавляя волнение. — Иначе я тебя не пущу!

— Но, пан Генрик, чего вы хотите? Что вы говорите?

— Я говорю… я говорю… — прошептал я, стискивая зубы, — я говорю, что стыда у тебя нет. Вот!

Ганя, обессилев, снова опустилась на диван: я взглянул на нее: бедняжка была бледна как полотно. Но сострадания к ней уже не было в моем сердце. Я схватил ее руку и, сжимая тонкие пальчики, продолжал:

— Слушай! Я готов был пасть к твоим ногам! Я любил тебя больше всего на свете…

— Пан Генрик!..

— Молчи: я видел и слышал все! Стыда у тебя нет! Ни у тебя, ни у него!

— О боже мой! Боже мой!

— Стыда у тебя нет! Я не осмеливался поцеловать краешек твоего платья, а он целовал твои губы. Ты сама хотела его поцелуев! Я презираю тебя, Ганя!.. Ненавижу тебя!

Голос замер у меня в груди. Я только тяжко дышал, жадно ловя воздух, потому что мне теснило грудь.

— Ты угадала, что я вас разлучу, — продолжал я, помолчав. — Хоть бы мне жизни пришлось лишиться, я разлучу вас, хоть бы мне пришлось убить тебя, и его, и себя. Это неправда — то, что я раньше тебе сказал. Он тебя любит, он бы тебя не покинул, но я вас разлучу.

— О чем вы так оживленно беседуете? — неожиданно спросила мадам д'Ив, сидевшая в другом конце гостиной.

Была минута, когда я хотел вскочить и высказать вслух все, но опомнился и ответил равнодушным тоном, хотя голос мой слегка прерывался:

— Мы поспорили, какая беседка в нашем саду красивее: увитая розами или плющом.

Селим сразу перестал играть, пристально поглядел на нас и проговорил с величайшим спокойствием:

— Я отдал бы все другие за увитую плющом.

— Вкус у тебя недурен, — сказал я. — А вот Ганя другого мнения.

— Это правда, панна Ганна? — спросил он.

— Да, — тихо проговорила она.

Я снова почувствовал, что не в силах дольше выносить этот разговор. Перед глазами у меня замелькали красные круги. Я вскочил, пробежал несколько комнат, влетел в столовую, схватил со стола графин с водой и вылил ее себе на голову. Затем, уже не сознавая, что делаю, грохнул графин об пол, так что он разбился вдребезги, и бросился в сени.

Обе лошади — моя и Селима — уже стояли оседланные у крыльца.

На минуту я еще забежал к себе в комнату, кое-как утер лицо, мокрое от воды, и отправился снова в гостиную.

В гостиной оказались только ксендз и Селим, которых я застал в страшном испуге.

— Что случилось? — спросил я.

— Гане сделалось дурно, она лишилась чувств.

— Что, как? — вскричал я, схватив ксендза за плечо.

— Как только ты ушел, она громко разрыдалась, а потом лишилась чувств. Мадам д'Ив увела ее к себе.

Не вымолвив ни слова, я бросился в комнату мадам д'Ив. Действительно, после моего ухода Ганя разрыдалась и потеряла сознание, но припадок уже прошел. Увидев ее, я забыл обо всем, упал на колени перед ее кроватью и, не замечая мадам д'Ив, закричал как безумный:

— Ганя! Дорогая моя! Любимая! Что с тобой?

— Ничего! Теперь уже ничего! — ответила она слабым голоском, стараясь улыбнуться. — Теперь уже ничего. Право, ничего.

Я просидел у нее с четверть часа. Потом поцеловал ей руку и возвратился в гостиную. Нет, неправда! Не ненавидел я ее! Я любил ее больше, чем когда-либо прежде! Зато, увидев в гостиной Селима, я готов был его задушить. О! Вот его, его и ненавидел теперь всей душой. И он, и ксендз тотчас подбежали ко мне.

— Ну! Как там?

— Теперь уже хорошо.

Затем, обернувшись к Селиму, я сказал ему на ухо:

— Поезжай домой. Завтра мы встретимся у кургана на опушке леса. Мне надо с тобой поговорить. Я не хочу, чтобы ты сюда приезжал. Между нами все кончено.

Кровь бросилась в лицо Селиму.

— Что это значит?

— Завтра я дам тебе объяснение. Сегодня не желаю. Понимаешь? Не желаю. Итак, завтра в шесть утра.

Переговорив с ним, я снова поспешил в комнату мадам д'Ив. Селим побежал было за мной, но, ступив несколько шагов, остановился в дверях. Через минуту я увидел в окно, как он уехал.

Около часа я сидел в комнате, смежной с Ганиной. Зайти к ней я не мог, потому что, устав от слез, она уснула. Мадам д'Ив и ксендз Людвик пошли к отцу и о чем-то с ним совещались. Я просидел один до чая.

За чаем я заметил, что и у отца с ксендзом, и у мадам д'Ив появилось какое-то необычное, полутаинственное, полусуровое выражение лица. Должен признаться, что меня охватило беспокойство. Неужели они о чем-то догадались? Это было вполне правдоподобно: как-никак между нами, молодежью, сегодня произошло нечто из ряда вон выходящее.

— Я получил утром письмо от матери, — сказал мне отец.

— Как ее здоровье?

— Очень хорошо. Но ее беспокоит то, что происходит дома. Она хочет поскорей вернуться, однако я на это не могу согласиться: ей необходимо провести там еще месяца два.

— Что же матушку беспокоит?

— Ты ведь знаешь, что в деревне свирепствует оспа, а я имел неосторожность сообщить ей об этом.

По правде говоря, я понятия не имел, что в деревне вспыхнула эпидемия. Возможно, впрочем, что я и слыхал об оспе, но не обратил внимания, и слух этот прошел мимо моих ушей.