— Тут и понимать нечего, история закончена.
— Почему?
Я коварно бросила: из-за тебя. Из-за вас. Антуан достал кучу народа, ты захотел спасти Антуана, и все рвануло.
Я прекрасно знала, что это неправда. Прекрасно знала, что Жюст обезумел, стал слепым и глухим. Ни Франсуа, ни Антуан, ни пара туфелек тут были ни при чем. При чем была судьба, а я теперь точно знаю, что против своей судьбы ничего не поделаешь.
Все переглядываются. Мы одни в этом придорожном ресторане, сидим в стороне от кухни. Я рядом с Франсуа, Антуан напротив. Наши грузовики часами ехали по пустынным дорогам, проезжали через бедные, серые деревни, здесь холодно, гораздо холоднее, чем у нас, холодно и тоскливо.
Через несколько дней мы закончим наше путешествие. Вторую половину дня я провела с Антуаном, который за это время не вымолвил ни слова — у нас это уже стало привычкой. Он возглавлял нашу маленькую колонну и под разными предлогами постарался как мог замедлить скорость продвижения. Ребяческая тактика: ну разве может горстка минут что-нибудь изменить?
— И правильно сделал, — замечает по этому поводу Франсуа. — Стоит немного ускорить темп, и уже перестаешь получать удовольствие от дороги.
Его голос звучит фальшиво. Он знает, почему Антуан тянул время. Через несколько дней игра подойдет к концу. Никто не получает удовольствия от дороги, и всем наплевать на пейзажи, потому что любоваться ими никто и не собирался. Так-то вот. Антуан проиграл и должен с этим смириться.
Он заказывает бутылку красного: уже вторую с начала ужина. И оправдывается:
— Красное согревает.
Он и в самом деле дрожит. Мы смотрим на него в молчании.
Антуан осушает стакан за стаканом, пьянеет, мало-помалу теряет контроль над собой. Его щеки покраснели, жесты неуверенны.
— Не делай этого, Аньес, — рычит он вдруг.
Терпеть не могу видеть его таким, слабаком, неудачником — это тень, призрак. Он вынуждает меня быть жестокой.
— Не нарывайся. Лучше посмотри на себя: ты же совершенно пьян. Смешно. Мне стыдно за тебя.
Франсуа съеживается на своем стуле. Хоть не будет сейчас корчить из себя массовика-затейника. Что-то пошло вразнос, и он это прекрасно чувствует.
— Стыдно? Стыдно? — откликается Антуан. — Твой стыд — ничто по сравнению с моим. Ничто по сравнению с ненавистью, которую я к себе испытываю. Ты хочешь умереть, и я единственный, кто за это в ответе. Ты умрешь, а ведь это я должен быть на твоем месте. Хотя, увы. Это ничего не исправит. Я должен заплатить за свою вину и жить с угрызениями совести.
Его вина, какая вина? Я колеблюсь насчет диагноза: это что, невероятная мания величия? Обострение паранойи? А он закусывает удила, но при этом его слова более-менее связны.
— Моя вина, — продолжает он. — Громадная, безмерная. Потому что Жюст — это не Жюст. Ты никогда не увидела бы в Жюсте того искупительного идола, которому поклонялась до такой степени, что сегодня требуешь с этим покончить. Ты не прожила бы пятнадцать лет, истребляя всякую надежду и всякое искреннее желание жить, пропитываясь отвращением к другим. Да, все было бы иначе, если бы я не был таким трусом.
В этом сбивчивом потоке слов я уловила только два слова: пятнадцать лет. Кровь перестала струиться по моим жилам. Пятнадцать лет, сказал Антуан. Он умолк, но в меня проникает ледяная дрожь и начинает душить. Мне щиплет глаза, щиплет из-за песка: пятнадцать лет, сказал Антуан. Желтый песок дюн.
Мой стакан падает на пол, разбивается, звук бьет по моей голове, отдается эхом, ширится. Есть только этот звук, лавина битого стекла, что такое, неужели никто ничего не заметил? Это бесконечное падение, холодный, пронизывающий ветер, шум ветра, который все дует и дует, пятнадцать? Шестнадцать? Сколько времени? Сколько песчинок в глазах? Сколько криков? Четырнадцать, тринадцать лет? Сколько разбитых лет, превратившихся в лавину? Сколько криков?
Мое тело пусто, у меня больше нет тела. Пятнадцать лет, сказал Антуан. Кто позволил ему произнести эти слова? Я уставилась в его глаза, его тело пусто, как и мое, ты должен сказать, Антуан, кто позволил тебе произнести эти слова, что ты знаешь об отвращении, что ты знаешь о мужской трусости и подлости?
— Я был там, — говорит Антуан.
Холод, мороз, ледяное солнце, кто говорит?
— Я был там, — повторяет Антуан, — я был там, но ничего не сделал. Прятался за дюной, потому что испугался.
Он плачет? Или его глаза сухи? А сухи ли его руки? Или мои? Кто тут потный? Кто мертвый? Я был там, — говорит Антуан, и вслед за ним я произношу «там», мои губы уже разучились произносить все, кроме этих трех маленьких букв: «там», они едва приоткрываются, лепечут этот сиплый, заикающийся звук — десять раз, сто раз, миллион раз «там».
— Я спрятался, — заканчивает Антуан. — И молчал, так ничего и не сказал. Никому, а главное, тебе.
Он продолжает говорить, это звучит в моих ушах каким-то бессмысленным набором слов, свирепыми, чудовищными фанфарами, у него сокрушенный вид, у Франсуа открыт рот и нахмурены брови. Этот сокрушенный вид Антуана. Сокрушенный или что-то другое? Ледяной ветер, яростный воздух.
Я падаю грудью на стол, мои руки обхватывают лицо, закрыть, защитить, спрятать глаза, не видеть, не слышать, не чувствовать, я падаю и кто-то — Антуан? Франсуа? Хозяйка ресторана? — пытается взять меня за руку, Убирайся, говорю я сама не знаю кому, убирайся, не тронь меня, или только попробуй еще прикоснуться к моему лицу, вот увидишь, вы все увидите, увидите, что будет.
В ночи шум ветра и гнущихся камышей — сколько лет? Сколько плоти. Сколько врожденных отпечатков. Сколько отпечатков в моем мозгу? Мигающих букв, Антуан? Мертвая, раздвигающаяся плоть, красная кровь на песке, горячая кровь, это красное вино, оно согревает, мужчины играли в карты, попивая пастис, можно ли убить что-то уже мертвое, Аньес, где ты потеряла свою босоножку, маленькая потаскушка, платьице на бретельках, мужчины играли в карты, куда подевались мужчины? Где вас учили так просить прощения? Перестань блевать, маленькая потаскушка, разве так блюют в тринадцать лет?
Я был там, сказал Антуан. Испугался и спрятался. Я тоже был еще мал и совсем один, и я испугался.
Ночью меня снова окутывает мертвящий запах пота.
Мое тело — труп.
Я вернулась вместе с Франсуа. С общего согласия мы отказались от последнего привала и вернулись одним махом, без остановок. Франсуа молчал, воздерживаясь от всякого намека на произошедшую накануне сцену.
Сначала я погрузилась в черноту. Ни о чем не думала, ничего себе не представляла, была прямо в этой полнейшей, совершеннейшей черноте. Время от времени Франсуа протягивал мне термос с кофе. Я отказывалась: надеялась только на одно: поскорее вернуться.
Он украдкой поглядывал в зеркало заднего вида, следя за машиной Антуана.
Через несколько часов чернота немного рассеялась, и я смогла поразмыслить. У этого последнего удара судьбы, у этого гнусного признания было по крайней мере одно преимущество: умереть стало еще проще. Я уйду, ничего после себя не оставив. Зная отныне, что вопреки акту гражданского состояния была в этом мире совершенно одна.
Я строила в голове перегородки. Истребила слова «брат» и «Антуан», но мне так и не удалось избавиться от «песка», «боли», «плоти», «членов», «крови», «мужчин». Это было не так уж важно: они исчезнут вместе со мной самое большее через несколько часов. Мы уже подъезжали к городу, погода стала лучше, в кабину грузовика проникали солнечные лучи. Их тепло ласкало мне щеку, ощущение было приятным, идеальным для конца. Я была спокойна. Попросила Франсуа высадить меня возле дома, что он охотно сделал. Перед тем как расстаться, взял мои руки в свои — колеблясь, подыскивая слова, ведь отныне секунды были сочтены.
— Подумай еще раз, — взмолился он. — Не вали всё в одну кучу. Мы ведь не все одного пошиба. Я уверен, что мог бы…