Я внимательно смотрела на Сто Одиннадцатого (вернее, конечно, на Орфея). Я знала, что их общество устроено по-другому. Королева имела власть над жизнью и смертью своих многочисленных детей, каждый из ее подданных, вышедший из ее тела, был верен ей инстинктивно, и это не имело ничего общего с человеческой лояльностью, что было одновременно хорошо и плохо. С одной стороны Сто Одиннадцатый не имел никаких идей личной преданности и не ощущал любви и привязанности к своей Королеве, так что мог говорить о ней спокойно и все, что угодно. С другой стороны он безусловно подчинялся ей, словно клетка в моем организме, получающая белковые команды, предопределяющие само ее существо.

У всего, в таком случае, было два исхода. Я приподнялась на кровати и почувствовала на своей спине странные, вечно подвижные щупальца. Они поползли по позвоночнику вверх быстрее мурашек.

Быть может, Сто Одиннадцатый пытался выразить что-нибудь важное, что проходило мимо меня.

— Я хочу понимать, что вы делаете с людьми. Я — человек.

— Иногда забываю об этом.

Руки у меня дрожали, когда я прикоснулась к нему. Казалось, пальцы мои должны были покрыться изморозью, но, несмотря на холод снаружи, внутри бушевал жар. Он гладил меня, словно животное. Таким образом я ласкала кошек и собак. Я ощущала себя необычайно чувствительной. Сто Одиннадцатый сказал:

— Чужие тела удобны. Это словно....одежда. Называете одеждой то, что носите. Потому что удобно. Приятно. Красиво.

— Одежда портится, — сказала я.

— Нет, если носите аккуратно. Но время портит все. Видел много времени.

— Но что насчет девушки? Она не платье и не украшение. У нее есть личность, память, чувства.

— В данный момент — нет.

Я помолчала. Он говорил очень спокойно, словно ничего на свете проще не было. Я не сразу поняла, что ответить. Но я должна была объяснить.

— Нет, меня интересует, что будет с ней после. Понимаешь, люди исходят из предположения, что каждое человеческое существо незаменимо, в нем содержится история, ни на чью не похожая. Даже наши самые кровавые убийцы и диктаторы принимают эту предпосылку. Каждый человек — это единица, главный герой собственной драмы. И поэтому мне интересно, что происходит с ее сознанием, когда она в таком состоянии.

— На самом деле спрашиваешь о брате.

Он помолчал, затем заставил меня перевернуться на спину, щупальца его обхватили мою голову, и как же легко он мог оторвать ее. Закончить мою историю, поставить точку там, где я всегда ставила многоточие.

— Знаешь, — сказал Сто Одиннадцатый. — До того, как прибыли сюда, не знали, что другие существа — разумны. Не было интересно, что представляют собой. Не волновало, что чувствуют. Разные, но не могу вспомнить. Сливаются в сознании, как после долгого дня. Не важно, что такое другие.

— Но важно, что такое вы? — спросила я. И он ответил так, как я вовсе не ожидала.

— Неважно, что такое все.

И я подумала, что он не был злым в нашем понимании, не исходил из отрицания чего-то доброго. Он не знал сам о себе чего-то важного. А может в нем этого и не было.

— Расскажи мне историю, — сказала я. — О вас, о ком угодно, о чем угодно.

Я положила голову ему на плечо, чтобы услышать биение сердца Орфея.

— Не понимаешь про мир, — сказал он. — Откуда пришли. Очень много. Мир, где нет разницы между живым и мертвым.

Я протянула руку и коснулась пальцами мышьяково-зеленой стены. Сначала она показалась мне твердой, затем пространство под моими пальцами легко поддалось, как если бы я, к примеру, надавила на чей-то живот. Остов из металла, весь этот каркас, на котором держался Зоосад, и вправду был скелетом дома, потому что его оплетала плоть. И я поняла, что имеет в виду Сто Одиннадцатый, до последней буковки поняла. Мир, откуда они пришли, не знает границы между живым и мертвым. Все сходилось, у предложения был смысл, и в нем можно было поставить точку. Люди, похожие на живых мертвецов, небоскребы, оплетенные плотью, бессмертие и смертный анабиоз, в котором они путешествовали по черным Галактикам. С чего я вообще решила, что жизнь в мире настолько ином, чем наш, будет иметь точно такие же границы со смертью? Холодная вечность живых мертвецов, бесконечных паразитов — вот что у них было.

И они превращали в свой мир все, к чему прикасались. Рано или поздно, Земля превратится в то же безрадостное, не живое и не мертвое место, откуда они пришли.

Вот что было настолько иного — с этим не сравнятся ни язык, который не равен речи, ни культура, которая не имеет никаких материальных артефактов, ни общество, в котором нет иных связей, кроме связи с великой матерью. У этих существ не было и не могло быть ни любви, ни искусства, ни желания производить потомство, ни языка, который хотелось бы зафиксировать.

Потому что они не знали смерти, и не знали разницы между живым и мертвым. Чище Адама и Евы в Эдемском саду. Я отдернула руку и на стене осталась вмятина, постепенно выровнявшаяся. Меня поразил контраст — комната начала двадцатого века, пастельно утонченная, строгая, и в то же время нежная, нечто столь модернистски-человеческое, что сложно представить себе, как можно это превзойти.

Но все было обернуто в плоть и очень страшно. Сто Одиннадцатый сказал:

— Там, где был до того, как попасть на Землю, ничего не осталось. Большие пустыни. Давай расскажу про большие пустыни.

Я кивнула. Пальцем я водила там, куда Орфей когда-то приложил мою руку, когда клялся, что никогда не покинет меня. Сто Одиннадцатый сказал:

— Были большие пустыни без цвета и формы. Такие огромные и серые, и глубокие, как Океаны, которые тут. Было их много, затем сплелись в одну. Песчинки были белые, черные, но большей частью серые. Смотрел на них много дней подряд, когда Первая произвела на свет.

— Ты был маленьким?

— Начал существовать, вещи были интересны. Песчинки и другое.

— А что другое?

— Забавные существа. Умирали, но смотрел. Не думал, что плохо или хорошо. Вещи.

Он помолчал, а затем добавил:

— Натюрморт.

Удивительно емкое понятие в данном случае. Затем Сто Одиннадцатый сказал:

— Тоже, наверное, думали, что неповторимы. Тоже единицы.

Я подумала, что он должен засмеяться надо мной, надо всей моей человеческой наивностью, но Сто Одиннадцатый не сделал этого. Я приподнялась. Он смотрел на меня, но глаза Орфея, его зрачки, не были сосредоточены на мне.

— Право сильного, — сказала я.

— Люди выдумали право сильного. И другие права. Как не понимаешь? Все, о чем рассуждаешь, знают люди. Не можешь понять, что не знают люди. Не осмысляют люди. Добрые, злые и сильные — тоже люди.

И я подумала, ведь правда, я жила с ним больше пятнадцати лет, и я все еще не знаю, каков он по характеру, что он любит, кроме красоты нашего языка, что для него важно. Я наблюдала за ним, и все же я не могла понять ничего о нем. Сколько мы узнаем друг о друге по выражению глаз, по поджатым губам или улыбке, по нервным подергиваниям пальцев и сменяющейся интонации. Как и со стуком, который должен быть троекратным, я не задумывалась об этом, пока не встретила кого-то, кто не знает, как это — улыбаться.

Я вспомнила Орфея. Он улыбался нечасто, такой серьезный, в детстве его называли маленьким ученым. Но когда он все же делал это, улыбки красивее не было на свете. Это первое, что я помню о мире — его улыбку. Тогда, с нее, я началась и больше не заканчивалась. Мы впервые увидели Нетронутое Море, и Орфей смотрел на воду, а я на него. Казалось, блеск, которым одарило поверхность моря солнце, отразился в его глазах и широкой, зубастой улыбке. Я сказала ему, что он мальчик с тюбика зубной пасты. Тогда мне больше всего нравились вещи, которые нам выдали в приюте, с красивыми картинками и такие чистые. Улыбка Орфея показалась мне одним из таких подарков, потому что обладала теми же свойствами.

Я прикоснулась к губам Орфея.

— Так что с той девушкой? — спросила я. — Она не повредит ее, если будет использовать часто?