Я сказала:

— Знаете, мне всегда было интересно, кто живет на других планетах. Какие существа? Первая, должно быть, рассказывала вам о тех, кто населяет другие планеты.

— Скучные. Общий разум. Гиганты и насекомые. Леса на больших животных.

Мои воображение тут же рисовало картины: и растущие из китов деревья, и крохотных насекомых и гигантских, странных зверей. Все это вовсе не казалось мне скучным.

— А она рассказывала, чем люди отличаются от других разумных рас?

— Искусством, — ответила Семьсот Пятнадцатая. — Нравятся нам. Отличаются.

Мне казалось, что Семьсот Пятнадцатой приятно, что я расспрашиваю ее. Она сказала:

— Другие — непохожи. Грибы. Темнота.

Полиник, наконец, решил мне помочь.

— А у кого-то были, например, компьютеры?

— Все разное. Всегда разное. Вариант. Вариант. Вариант. Много. Никогда не понять.

— А что до вас, Принцесса, вы ведь однажды создадите свою колонию.

Тогда она ударила меня по щеке. Одиссей засмеялся, а мне снова стало очень обидно, а кроме того еще и стыдно.

— Я не хочу, — сказала Семьсот Пятнадцатая. — Любить. Любить Землю. Земля, планета. Здесь. Дом. У меня — дом.

Кажется, она больше не злилась. Или не злилась вовсе, но посчитала, что человечно было бы оскорбиться. Я обиделась, мне стало совсем неуютно, и я отвернулась к окну, по которому проходились неоновые брызги всякий раз, когда вывеска загоралась. Прямо надо мной была белая, резиновая паутинка, на которой висел пластиковый паук.

Мисс Пластик. Леда. Ио.

Ясон.

— Поговорим о газировке, — объявила Семьсот Пятнадцатая.

— Она вкусная, — сказал Полиник.

— Пенится, если ее встряхнуть, — добавил Одиссей. Я вздохнула и сказала:

— Мне нравится вишневая.

Семьсот Пятнадцатая с восторгом наблюдала за нами. Кажется, она чувствовала себя в компании. Ей нравилось ощущать нашу общность, потому что мы говорим, обмениваемся словами. Она не понимала, что каждый из нас не хотел бы быть здесь. Мне стало очень ее жаль, от этого даже перестало жечь щеку.

Принесли десерт, и я принялась ковырять его ложкой. Семьсот Пятнадцатая сказала:

— Вселенная большая. Знаю. Интересно. Много там почти похожих. Жизнь позже или раньше. Много не таких. Все есть. Ничего нет.

— Ты имеешь в виду "ничего нет, чего бы не было"? — спросил Полиник. И я удивилась, как он умудряется называть ее на "ты". Конечно, я тоже иногда говорила со Сто Одиннадцатым спокойно, но он не был приближен к Первой, а о ней я даже думать не могла без трепета.

— Эвридике грустно, — сказала Семьсот Пятнадцатая и вдруг чмокнула меня в макушку. Губы у нее были только чуть теплые. Исмена, подруга Полиника и, без сомнения, его любимая, спала крепким сном, не ведая о том, что происходит.

— Нет-нет, — сказала я. — С вами очень весело, Принцесса!

Одиссей сказал:

— Почему бы нам не поиграть в слова, а?

Мне казалось, он издевается.

— Я знаю, как, знаю, знаю, знаю. Семья!

— Янтарь, — ответила я. Интересно, а она вообще понимает, что такое семья? Они ведь, формально, все одна большая семья, множество братьев и одна единственная сестра.

— Рапира, — сказал Полиник.

— Где ты слово-то такое взял? — спросил Одиссей. Он снова засмеялся. Теперь Одиссей казался очень обаятельным.

— Да, Полиник, рапира — что?

— Это такая шпага.

— Шпага — что?

Семьсот Пятнадцатая упорствовала, и Полиник задумался.

— Это холодное оружие. Такая длинная металлическая штука. С острым концом.

— Чтобы протыкать ей людей, — сказала я, смотря на Одиссея.

Он прошептал мне, почти одними губами, и я удивилась, как услышала его.

— А ты настойчивая.

Семьсот Пятнадцатая тыкала вилкой в суфле так, что я слышала, как она стучит по фарфору тарелки. Координация Семьсот Пятнадцатой была так нарушена, что она даже не могла без труда отделить вилкой кусочек суфле. Но это была жизнь, за которую боролась Семьсот Пятнадцатая. Она была готова терпеть все ее лишения, лишь бы быть как мы.

Это говорил о людях нечто ценное, льстило.

— Продолжаем, — сказала я.

— Атлас, — Одиссей провел пальцем по столу, словно на нем была скатерть.

— Секуляризация.

— Ятрогения.

— Ястреб.

— Биполярность.

— Техника.

— Амфитеатр.

— Рекреация.

— Ясность.

— Тореадор.

— Ранение.

— Да! Так и знала! — вскрикнула я, и только тогда поняла, что мы с Одиссеем играли вдвоем, Полиник и Семьсот Пятнадцатая молчали.

— Забыли меня, забыли, забыли.

— Прошу прощения, Принцесса. Каково ваше слово?

— Ентарь.

— Янтарь, — поправила я. — И я уже называла его.

Она нахмурилась.

— Разве люди не придумали все слова? — сказала она неожиданно просто, и фраза получилась почти человеческой.

Еще некоторое время Семьсот Пятнадцатая ковыряла вилкой суфле в крохотной тарелке. Оно пахло чем-то цветочным, а еще — чистым сахаром. Я смотрела на нее и думала, променяла бы я свою короткую, человеческую жизнь на ее вечное существование?

До определенной степени оно казалось мне лишенным всякого смысла. Семьсот Пятнадцатая сказала:

— Брат.

— Что?

— Брат. Сто Одиннадцатый. Твой брат. Странный. Математик.

Многие из тех, кто знал нас плохо, говорили про Орфея "тот эксцентричный математик", чтобы дать понять, о ком идет речь. Но Семьсот Пятнадцатая говорила странно, так что я не совсем поняла, о чьем брате речь — ее или моем.

— Мой брат, — повторила я осторожно.

— Какая тоска, — сказала она. Может быть, ей что-то рассказал Сто Одиннадцатый. В конце концов, история Орфея до определенной степени была схожа с историей Исмены.

— Не надо бояться, — сказала она. — Страшно. Бояться. Не больно. Исмена — не больно. Математик — тоже не больно. Лучше, чем тем, кто снаружи. Всегда лучше внутри. Хорошо. Почти не холодно. Не смешно.

— Что не смешно? — спросила я. И Семьсот Пятнадцатая вдруг сказала, и снова очень по-человечески:

— Так скучно.

Она напомнила мне Нину Блаунт из "Мерзкой плоти", в ней была та же обаятельная поверхностность, и в этом Семьсот Пятнадцатая достигла невиданных высот человечности. Она сказала:

— Надо освободить желудок. Не принимает пищу. Пока-пока. Надо идти.

И вот Семьсот Пятнадцатая снова разговаривала как смесь ребенка с чудовищем из фильма ужасов.

— Полиник, идешь.

Она потянула Полиника за руку, заставив встать, так, словно он был ее мальчиком, которого она вела целоваться. Я посмотрела им вслед, и они показались мне молодыми, радостными и пьяными. И вот я осталась вдвоем с Одиссеем. Формально, конечно, не вдвоем, народу было полно, но для меня наш столик был всем сущим и в то же время центром пустоты. Я смотрела на него, а он смотрел на меня. У Одиссея был обаятельный, какой-то рассеянный вид. Взгляд его все время блуждал, как будто нигде не находил ответа на незаданный вопрос. Я помнила такой же взгляд у Орфея. В детстве, когда нам было мучительно скучно и просто совершенно нечем заняться, мы играли в "где же вещь?". И я спрашивала его о том, чего не существует. Я спрашивала:

— Где же в комнате чайник, Орфей?

Взгляд его скользил по пространству, словно он не совсем осознавал, что чайника там нет и быть не может. Лицо его становилось каким-то странно мечтательным, словно он видел перед собой не чайник, но множество вероятностей его присутствия. Затем он улыбался и говорил:

— В данный момент чайника здесь нет.

Вот и Одиссей видел нечто, чего здесь в данный момент не было. А потом он вдруг взял меня за запястье, я дернулась, схватила пластикового паука, кинула его в лицо Одиссею. Мне стало жаль, что рядом нет Орфея, а я больше не маленькая девочка. Это значило, что я испытала страх. Одиссей поймал паука, ловкость у него была почти звериная. Одиссей не сжимал мою руку до боли, но и не отпускал меня. Он положил паука рядом с собой почти с нежностью.