«Опоздал…» – усмехнулся Лавр Георгиевич.
Ночь прошла без сна. Лавр Георгиевич задремывал и просыпался от гортанных окриков часовых. Утром Хаджиев принес закопченный котелок, снятый прямо с огня. Он приготовил «ул-лы-бояру» крепчайшего чая, заваренного так, как это принято на холодных песчаных становищах кочевников в разгар зимы. Обжигая губы, Корнилов выпил две громадные кружки и сразу ощутил, как просветлело в голове.
В полдень автомобиль доставил его к Больпюму театру. Издали он увидел почетный караул юнкеров. Коридором по пути к колоннам выстроился ударный женский батальон. Верховский, назначенный командовать Московским военным округом, встретил Корнилова рапортом.Корнилов быстро пересек громадный вестибюль театра в окружении текинцев. Народу почти не было, все сидели в зале. Генерал появился в ложе, и по залу пронеслось движение. Головы завертелись. Лавр Георгиевич поместился так, чтобы его не было видно снизу. На сцене за большим столом сидели бороды, лысины, сюртуки и военные мундиры. Корнилов узнал зеленую фигуру Керенского с длинным лицом. Премьер-министр опасался неизбежного восторга и с беспокойством посматривал на корниловскую ложу.
На сцене в это время, у самой рампы, совершалось театральное братание. Комиссар Бубликов, тот самый, что в марте арестовывал царя, обнимался с Церетели. Они сплелись в объятиях и, поглядывая в зал, не разнимали рук. Им аплодировали: слева – сдержанно, справа – довольно бурно. Игрался хорошо продуманный спектакль: происходило историческое примирение давних политических противников.
За кулисами Некрасов затеял спор с полковником Роженко. Перед Некрасовым лежал список ораторов, заранее одобренный и утвержденный. Полковник требовал, чтобы слово без всякой очереди было предоставлено Корнилову. Он уже в театре.
Позвольте, а он от какой организации? – делая наивные глаза, спросил Некрасов.
У полковника заходили желваки.
Это еще что такое? – с бешенством заговорил он. – Как вас прикажете понимать? А?
– Хорошо, хорошо, хорошо! – зачастил Некрасов и побежал на сцену, к Керенскому.
Делать нечего, приходилось объявлять. Напряженная тишина буйно взорвалась, едва раздалась фамилия Корнилова. Люди вскакивали на ноги и восторженно лупили в ладони. Некоторые остались сидеть и демонстративно вытянули ноги.
– Встать, хамы! – кричали им.
– Прислужники… лакеи… – огрызались те.
Назревала вульгарная базарная потасовка. Пришлось вмешаться Керенскому. Покуда Корнилов на просторе неоглядной сцены устанавливался на трибуне, премьер-министр залился в привычном адвокатском красноречии.
Он сказал о «картине великого распада, великих процессах разрушения», охвативших Россию, и напомнил, что совещание призвано указать пути выхода из этого мучительного состояния.
– Мы можем этого достичь только великим подъемом любви к своей Родине и к завоеваниям революции, любви и беззаветной жертвенности, решительного отказа от всего своекорыстного и группового во имя общего и целого…
В зале возник и стал нарастать шум, и Керенский сообразил, что следует умолкнуть. Он сделал длинный и широкий жест рукой в сторону трибуны.
Эти мгновения, эти свои первые слова, предназначенные всей стране, Лавр Георгиевич вспоминал впоследствии не раз.
– Как Верховный главнокомандующий, – послышался его взволнованный голос, – я приветствую Временное правительст во, приветствую все государственное совещание от лица действую щей армии… – Он переждал быстрый всплеск рукоплесканий. – Я был бы счастлив добавить, что приветствую вас от лица тех армий, которые там, на границах, стоят твердой и непоколебимой стеной, защищая русскую территорию, достоинство и честь России. Но с глубокой скорбью я должен добавить и открыто заявить, что у меня нет уверенности, чтобы русская армия исполнила без колебания свой долг перед Родиной.
Он напомнил о позоре недавнего Тарнопольского прорыва, о потере Галиции и Буковины, о том, что враг уже стучится в ворота Риги. Русская армия отступает, она бежит. Она утеряла всю свою боеспособность. Причиной этого развала он в первую голову назвал небывалую травлю офицерства. («Правильно!» – раздался громкий возглас в зале.) Корнилов рассказал о прапорщике, недавно подобранном в Петрограде, на мостовой. Что с ним случилось? Он попросту свалился в обморок от голода! (Из зала крик: «Позор!»)
Невысокий, стриженный под солдата генерал взволнованно рассказывал о фронтовых делах, о которых все, кто сидел в этом нарядном, праздничном зале, имели представление лишь по газетам. Но как же врали подлецы газетчики!
К концу своей речи Лавр Георгиевич чуть охрип:
– Я наблюдаю: страна хочет жить. И как вражеское наваждение уходит та обстановка самоубийства великой независимой страны, которую создали брошенные в самую темную, невежественную массу безответственные лозунги… Я верю в гений русского народа, я верю в разум русского народа, я верю в спасение страны. Я верю в светлое будущее нашей Родины, и я верю в то, что боеспособность нашей армии, ее былая слава будут восстановлены. Но я заявляю, что времени терять нельзя, что нельзя терять ни одной минуты!
Закончив говорить, Лавр Георгиевич не стал подниматься в ложу и сразу же уехал из театра.
Провожали его бурно, горячо, многие снова вскочили на ноги.
Наконец зал успокоился. Всеми овладело такое ощущение, что вот теперь и надо начинать работу совещания. Вчерашний бурный день пошел насмарку, погублен в рутинной заседательской болтовне, в демагогии опытных политических мошенников.
Изменился сам тон ораторов после Корнилова. Прокопович, министр труда и промышленности, позволил себе резко отозваться о разрухе и о дороговизне продолжавшейся войны. В стране наблюдалась обвальная инфляция, деньги Временного правительства, называемые в просторечии «керенками», не стоили той бумаги, на которой печатались… Некрасов, занявший пост министра финансов, поддержал Прокоповича, язвительно заключив, что новый строй России обходится куда дороже старого, царского, самодержавного…
Гучков, еще сохранявший ореол недавней популярности, долго устраивался на трибуне, возился, перекладывал бумаги, вздевал и снова стаскивал очки. Наконец собрался с духом и брякнул:
– Господа, мы воевали плохо. Да, плохо… Но теперь, – голос его вдруг зазвенел, – мы воюем еще хуже!
Он стал говорить о настоящем крахе отечественной промышленности, о продовольственном кризисе, о катастрофическом состоянии транспорта. Пресловутые «керенки» – свидетельство нынешнего состояния страны, принявшего характер народного бедствия. В стране работает исправно всего один станок – печатный. Он наводняет бедную Россию ничего не стоящими денежными знаками.
В заключение Гучков прокаркал о растущем недовольстве населения, о «накапливании всеобщего озлобления».
Совещание затянулось допоздна. Расходиться не хотелось. За стенами Большого театра делегатов поджидала, подкарауливала суровая и страшная действительность. А здесь, среди своих, было вполне безопасно и даже уютно, словно под домашним абажуром. Миновала полночь. Зал принял таборный цыганский вид. Многие курили прямо в креслах. Не до приличий! Густые клубы дыма слоились вокруг знаменитой люстры.
Наконец поднялся Керенский. Ему предстояла тяжелая обязанность – закрыть, сказать последнее слово, напутствовать и ободрить, вселить в расходившихся уверенность, что два дня сладкого пустобайства потрачены не понапрасну.
– Пусть будет, что будет, – бросал он в зал с привычным пафосом. – Пусть наше сердце станет каменным, пусть замрут все струны веры в человека, пусть засохнут все цветы и грезы о человеке, над которыми сегодня с этой кафедры говорили столь презрительно. Но затопчу я их сам, сам! Затопчу, брошу ключи от сердца любящих людей и буду думать только о государстве, о нашей с вами дорогой России!
Маловато, слабовато, а главное, недостаточно уверенно… Делегаты расходились и, пробираясь темными улицами, невольно вспоминали маленького генерала с коричневым лицом, предупредившим их о том, как дорога сейчас буквально каждая минута.