Спустя несколько дней после похорон отца — я ходил еще оглушенный и в каком-то духовном изнеможении, — бродя без цели по городу, забрел я на улицу предместья. Хорошенькие домики посреди садов вызвали у меня не вполне отчетливое воспоминание, я сосредоточился на нем и узнал сад и дом моего бывшего учителя, который несколько лет назад хотел склонить меня к вере в теософию. Я направился к дому, хозяин вышел ко мне навстречу, узнал меня и радушно провел к себе в комнату, где вокруг книг и цветочных горшков носился приятный аромат табачного дыма.

— Как вы поживаете? — спросил господин Лоэ. — Ах да, вы ведь лишились отца! У вас и вид подавленный. Вы тяжело это переживаете?

— Нет, — ответил я. — Смерть отца причинила бы мне более сильную скорбь, если бы между нами оставалась прежняя отчужденность. Но в последний мой приезд я с ним подружился и избавился от тягостного чувства вины, какое испытываешь по отношению к добрым родителям, пока получаешь от них больше любви, чем можешь дать сам.

— Это меня радует.

— А как обстоят дела с вашей теософией? Хотелось бы что-нибудь от вас услышать, потому что мне сейчас плохо.

— В чем причина?

— Во всем. Я не могу ни жить, ни умереть. Все, за что ни возьмусь, нахожу лживым и глупым.

Доброе и довольное лицо Лоэ — лицо садовника — болезненно исказилось. Должен признаться, что именно это доброе, слегка располневшее лицо расстроило меня, да я совсем и не ждал от него и его мудрости какого-либо утешения. Я хотел только послушать, как он будет рассуждать, как покажет бессилие своей мудрости, и наказать его за его благодушие и оптимистическую веру. Настроен я был недружелюбно, и по отношению к нему, и ко всем вообще.

Однако этот человек вовсе не был так самодоволен и так тверд в своей догме, как я думал. Он участливо взглянул мне в лицо, с искренним огорчением, и меланхолично покачал своей белокурой головой.

— Вы больны, сударь мой, — решительно сказал он. — Быть может, только физически, тогда это скоро пройдет. Надо пожить в деревне, крепко поработать и не есть мяса. Но я думаю, болезнь гнездится в другом месте. Вы больны душой.

— Вы думаете?

Да. У вас болезнь, которая, к сожалению, теперь в моде и которую ежедневно встречаешь у интеллигентных людей. Врачи, конечно, ничего об этом не знают. Она сродни moral insanity, ее можно назвать также индивидуализмом или воображаемым одиночеством. Современные книги полны этим. В вас вселилась фантазия, будто вы одиноки, ни один человек вами не интересуется, ни один человек вас не понимает. Разве это не так?

— Приблизительно да, — с удивлением признал я.

— Вот видите. Тому, в ком уже сидит эта болезнь, достаточно нескольких разочарований, чтобы он поверил, будто между ним и другими людьми не существует вообще никаких отношений, разве что недоразумения, и что каждый человек, в сущности, шагает по жизни в абсолютном одиночестве, что ему никогда не стать по-настоящему понятным для других, нечего с ними делить и невозможно иметь что-либо общее. Бывает даже, что такие больные становятся высокомерными и считают всех прочих, здоровых людей, которые способны еще понимать или любить друг друга, за стадных животных. Если бы эта болезнь стала всеобщей, человечество неминуемо вымерло бы. Но она встречается только в Центральной Европе и только в высших сословиях. У молодых людей она излечима, ее относят даже к числу неизбежных в молодости болезней роста.

Его назидательный, чуть иронически окрашенный тон немного раздражал меня. Когда он увидел, что я не улыбаюсь и не делаю попыток защищаться, на лице его опять появилось горестно-доброе выражение.

— Простите, — ласково сказал он. — У вас сама болезнь, а не распространенная карикатура на нее. Но средство для ее лечения действительно существует. Ведь это одно воображение, что нет мостов между «я» и «ты», что каждый идет своим путем, одинокий и непонятый. Наоборот — то общее, что есть между людьми, гораздо значительней и важнее, чем то, что у каждого отдельного человека свое и чем он отличается от других.

— Возможно, — сказал я. — Но что пользы мне это знать? Я не философ, и мое страдание состоит не в том, что я не могу найти истину. Я не стремлюсь быть мудрецом и мыслителем, а просто хочу найти возможность жить немножко спокойней и легче.

— Так попробуйте! Не надо штудировать книги и строить теории. Но пока вы больны, вы должны верить врачу. Будете верить?

— С удовольствием попробую.

— Хорошо. Если б вы были больны только физически и врач посоветовал бы вам принимать ванны, или пить лекарство, или поехать к морю, то вы, возможно, и не поняли бы, почему то или иное средство должно вам помочь, но непременно послушались бы и попробовали его применить. Поступите точно так же с тем, что я вам посоветую! Научитесь какое-то время больше думать о других, чем о себе! Это единственный путь к спасению.

— Но как же мне это сделать? Каждый ведь думает прежде всего о себе.

— Это вам надо преодолеть. Вы должны выработать в себе некоторое равнодушие к собственному благополучию. Должны научиться думать: что за важность во мне самом! Для этого годится только одно средство — вы должны научиться любить кого-то так, чтобы благо этого человека было для вас важнее вашего собственного. Я отнюдь не имею в виду, что вам надо влюбиться! Совсем наоборот!

— Понимаю. Но на ком же мне попробовать?

— Начните с близких — с друзей, родных. У вас есть мать. Она понесла тяжелую утрату, чувствует себя одинокой и нуждается в утешении. Заботьтесь о ней, не оставляйте ее и попытайтесь стать ей в чем-то полезным!

— Мы не очень хорошо понимаем друг друга — я и моя мать. Едва ли это получится.

— Да, если вашей доброй воли на это не хватит, то, конечно, не получится! Старая песня о непонятости! Не надо все время думать о том, что тот или этот не вполне вас понимают и, может быть, не вполне к вам справедливы! Вы должны сперва сами попытаться понять других, доставить радость другим, быть справедливым к другим! Сделайте это и начните со своей матери! Понимаете, вы должны себе сказать: жизнь мне все равно опротивела, так почему бы мне не попробовать такой способ! Любовь к собственной жизни вы утратили, так не щадите ее, взвалите на себя какое-то бремя, откажитесь от толики удобств!

— Я попробую. Вы правы, мне все равно, что я делаю, так почему бы не сделать то, что вы советуете?

Что тронуло и поразило меня в его словах — это их совпадение с тем, что мой отец в нашей последней беседе с ним преподнес мне в качестве житейской мудрости: жить для других и не так уж считаться с собой! Это учение прямо противоречило моему жизнеощущению, к тому же оно отдавало катехизисом и наставлениями перед конфирмацией, о которых я, как всякий здоровый молодой человек, думал с отвращением и презрением. Но в конце концов речь шла не о взглядах и мировоззрениях, а о вполне практической попытке сделать тяжелую жизнь более сносной. Я хотел эту попытку предпринять.

С удивлением смотрел я в глаза человеку, которого никогда не принимал всерьез, а теперь признал как советчика, даже как врача. Но, казалось, у него на самом деле есть что-то от той любви, какую он мне рекомендовал. Казалось, он разделяет мое горе и искренне желает мне добра. Чутье и без того уже подсказало мне, что понадобится принудительное лечение для того, чтобы я снова обрел возможность жить и дышать, как другие. Я думал о долгом одиночестве в горах или о дикой загруженности работой, теперь же я предпочитал послушаться моего советчика, ибо мой собственный опыт и моя мудрость иссякли.

Когда я открыл моей матери, что не намерен оставлять ее одну, а надеюсь, что она переедет ко мне и разделит жизнь со мной, она печально покачала головой.

— Что ты придумал! — отмахнулась она. — Это не так просто. Я держусь за мои старые привычки и не могу начинать все сначала, а тебе нужна свобода и незачем брать на себя такую обузу.

— Мы могли бы все же попробовать, — предложил я. — Возможно, дело пойдет легче, чем ты думаешь.