Для начала у меня было достаточно хлопот, которые отвлекали меня от размышлений и отчаяния. Остался дом, разветвленное дело с активом и долгами, были книги и счета, были деньги, данные взаймы, и деньги, взятые в долг, и стоял вопрос о том, что со всем этим делать. Я, конечно, с самого начала был полон решимости все продать, но так быстро это не получалось, к тому же мама была привязана к старому дому, да и отцовское завещание тоже надо было выполнить, при всех его крючках и закавыках. Потребовалась помощь бухгалтера и нотариуса, дни и недели проходили в обсуждениях, в переписке касательно денег и долгов, в составлении планов и разочарованиях. Вскоре я совсем запутался во всех этих счетах и официальных формулярах, придал нотариусу еще адвоката и предоставил им все это распутывать.
Из-за этого мама нередко оказывалась обойденной. Я всячески старался облегчить ей это тяжелое время, избавил от всех деловых хлопот, читал ей вслух и выезжал с ней на прогулки. Иногда я с трудом превозмогал желание сбежать и бросить все как есть, однако чувство стыда и некоторое любопытство к тому, как все сложится дальше, удерживали меня на месте.
Мама думала только о покойном, однако ее печаль выражалась в каких-то мелких, женских, чуждых мне проявлениях, часто казавшихся мелочными. Вначале я должен был сидеть за столом на отцовском месте, потом она все же сочла, что я этому месту не соответствую, и оно оставалось незанятым. Иногда, сколько бы я ни говорил с ней об отце, ей все было мало, в другой раз она умолкала и страдальчески смотрела на меня, едва лишь я его упоминал. Больше всего мне недоставало музыки. Я много бы дал за то, чтобы как-нибудь часок поиграть на скрипке, но это мне было дозволено только много недель спустя, однако даже тогда она вздыхала и видела в этом прегрешение. На мои безотрадные попытки сделать ей ближе и понятней мой характер и мою жизнь и завоевать ее дружбу она не поддавалась.
От этого я часто страдал и хотел все бросить, однако всякий раз преодолевал себя, привыкая к этим дням без общения. Моя собственная жизнь была незаполненна и неподвижна, лишь изредка доходил до меня глухой отзвук былого — если во сне я слышал голос Гертруды или в свободный час мне невольно вспоминались мелодии из моей оперы. Когда я поехал в Р., чтобы отказаться там от квартиры и упаковать вещи, все тамошнее показалось мне таким далеким, словно прошли годы. Я побывал только у Тайзера, который дружески мне помог. Спросить про Гертруду я не решился.
Против сдержанно-смиренного поведения моей матери, которое со временем стало меня крайне огорчать, мне пришлось постепенно начать настоящую тайную борьбу. Если я открыто просил ее сказать мне, чего она хочет и в чем именно мною недовольна, она с печальной улыбкой гладила мою руку и говорила:
— Оставь это, дитя мое! Просто я старая женщина.
Тогда я принялся сам выяснять, в чем дело, не минуя в своих расспросах бухгалтера и слуг. Выяснилось много всякого. И главное, у моей матери была в городе одна-единственная близкая родственница и подруга, ее кузина, старая дева, которая мало с кем встречалась, но с моей матерью поддерживала тесную дружбу. Эта фройляйн Шнибель и отца моего весьма недолюбливала, а уж ко мне выказывала настоящее отвращение, так что в последнее время наш дом не посещала. Матушка когда-то обещала ей, что если переживет отца, то возьмет ее к себе, и, видимо, мое присутствие делало эту надежду несбыточной. Когда я понемногу все это выведал, то нанес старой даме визит и приложил усилия к тому, чтобы ей понравиться. Игра с чьими-то странностями и мелкими интригами была мне внове и даже доставляла удовольствие. Мне удалось опять ввести старую барышню к нам в дом, и я заметил, что матушка мне за это очень благодарна. Во всяком случае, они теперь объединились ради того, чтобы сорвать задуманную мной продажу старого дома, что им действительно удалось. Теперь целью фройляйн Шнибель стало занять в доме мое место и обрести издавна облюбованное уютное прибежище в старости, доступ к которому я ей пока еще преграждал. Места хватило бы и ей и мне, однако она не желала иного хозяина в доме, кроме себя самой, и переезжать к нам отказывалась. Зато неустанно к нам шастала, сумела сделаться необходимой своей подруге во всевозможных мелких делах, со мной обращалась дипломатично, как грозная великая держава, и заняла место советчицы по домоводству, какого я у нее оспаривать не мог.
Моя бедняжка мама не взяла ни ее сторону, ни мою. Она устала и глубоко страдала от перемены в своей жизни. Я не сразу заметил, как сильно ей не хватает отца. Однажды, проходя через комнату, где я никак не предполагал ее застать, я увидел, что она копается в платяном шкафу. Она испугалась при моем появлении, и я быстро прошел дальше, но успел заметить, что она перебирает одежду покойного, позднее у нее были красные глаза;
Когда наступило лето, началась новая борьба. Я хотел непременно уехать вместе с матерью, отдых не помешал бы нам обоим, при этом я надеялся поднять ее настроение и усилить свое влияние на нее. Большого желания путешествовать она не выражала, однако и не противоречила мне — тем энергичнее ратовала фройляйн Шнибель за то, чтобы мама осталась дома, а я бы ехал один. Но в этом я ни за что не хотел ей уступать, я многого ждал от этой поездки. В старом доме рядом с моей бедной растерявшейся и страдающей матерью я начал чувствовать себя неуютно; вне дома, как я надеялся, я мог бы ей больше помочь и лучше совладал бы с собственными мыслями и настроениями. И я добился того, что в конце июня мы уехали. Мы совершали небольшие дневные переезды, повидали Констанц и Цюрих и через перевал Брюниг направились к Бернским Альпам. Мама была молчаливая и усталая, покорно терпела это путешествие и выглядела несчастной. В Интерлакене она начала жаловаться, что перестала спать, но я уговорил ее доехать со мной до Гриндельвальда, где надеялся найти покой для нее и для себя. Во время этого дурацкого, бесконечного и безрадостного путешествия я отчетливо понял невозможность спастись, убежать от моей собственной беды. На пути у нас лежали красивые зеленые озера, отражая великолепные старинные города, высились белые и голубые горы и сверкали в солнечных лучах голубовато-зеленые глетчеры. Однако мы оба проходили мимо всего этого молчаливые и невеселые, всего стеснялись, от всего чувствовали себя только подавленными и усталыми. Мы совершали прогулки, смотрели вверх, где высились горы, вдыхали легкий сладостный воздух, слышали колокольчики пасущихся на лугах стад, говорили: «Это прекрасно!» — не осмеливаясь при этом взглянуть друг другу в глаза.
В Гриндельвальде мы выдержали одну неделю. И однажды утром матушка сказала:
— Послушай, это бессмысленно, давай вернемся. Мне бы так хотелось хоть раз нормально выспаться, уж если мне суждено заболеть и умереть, то я хочу, чтобы это произошло дома.
Тогда я молча упаковал наши чемоданы, признал про себя ее правоту и проделал с нею весь обратный путь быстрей, чем мы ехали сюда. Однако у меня было такое чувство, будто я возвращаюсь не на родину, а в тюрьму, и матушка тоже выказывала лишь слабое удовлетворение.
И вот в день нашего возвращения я ей сказал:
— Что ты думаешь касательно того, чтобы я уехал один? Я бы опять отправился в Р. Пойми, я с удовольствием остался бы с тобой, если бы видел в этом хоть какой-то смысл. Но мы оба больны и безрадостны и только постоянно заражаем этим друг друга. Возьми в дом свою подругу, она способна утешить тебя лучше, чем я. По своей привычке она взяла мою руку и тихо погладила. А также кивнула головой и с улыбкой посмотрела на меня, улыбка же ясно говорила: «Да, уезжай поскорее!»
Всеми своими усилиями и добрыми намерениями я ничего не добился, кроме того, что в течение нескольких месяцев мучил ее и себя и только еще усугубил отчуждение между нами. Каждый из нас, несмотря на совместную жизнь, нес свою ношу в одиночестве, не деля ее с другим, и каждый теперь только глубже погрузился в свою скорбь и свою болезнь. Мои попытки остались бесплодными, и я не мог сделать ничего лучшего, как уехать и уступить место фройляйн Шнибель.