Малахов Олег

Gesellig

Олег Малахов

Gesellig

Прожекторы. В их свете тонет уже не совсем молодой человек. Одет ординарно, небрежно, но не без внимания к себе.

Мне нечего вспомнить о своей молодости. Вернее, есть, что вспомнить, но не хочется удерживать всё это в памяти. Хорошо, хоть так. Многие люди вовсе не подозревают, что их память - лишь хранилище бессмысленных пакостей, которыми одаривает нас жизнь. И не потому, что люди как-то скучно живут или не ценят свои воспоминания, подарки судьбы, увлекательные мгновения. Просто память обрекает нас на созерцание пресловутых картин прошлого. Может быть, я не последователен, говорю противоречиво, но я считаю, что память тормозит нашу активность, жизнь теряется в рецидивах сознания. У меня в жизни было полным-полно ярких событий, головокружительных приключений, но от того, что я погружаюсь в воскрешение всего этого, мне не становится легче, по крайней мере, плод воображения нельзя посадить рядом за стол и сказать: "Знаешь, как хорошо, что у нас целая ночь впереди и мы можем делать всё, что захотим."

Прожекторы гаснут. Свет опять наполняет пространство, но на этот раз это тусклые лучи, стелющиеся по полу. Голос.

Жизнь обретает смысл только тогда, когда понимаешь, что она бессмысленна.

Jesus. Ей давят её туфельки. Она думает о том, куда пойти ночью. Она одержима похотливыми желаниями. (Если бы время можно было повернуть вспять...)

Jesus. Я теряюсь во временных отрезках: в сезонах, месяцах.

Когда-то я возомнил, что я писатель. Оказалось, что я - импотент, эрекция отличная, но я - импотент, мне не о чем писать, разве что о себе, о своей импотенции.

Когда-то ей нравилась во мне независимость, умение мыслить, нечто такое, что имел только я, некая историческая непредсказуемость.

Главная проблема современной Европы в том, что люди очень редко смотрят друг на друга, на улице, в транспорте, в магазинах, в театре, на концертах, в государственных учреждениях, в соборах. Хотя, когда кто-то заговорит с кем-то, возникнет долгожданный контакт, каждый наговорит любезностей и разулыбается, оставит все мыслимые координаты вплоть до телефона двоюродной тёти, у которой, возможно, он или она будет гостить пару недель в сентябре. Знакомства множатся - это отдушина. Так и живут.

Я смотрел на людей, внутрь, сквозь пелену глаз.

Блуждая по Амстердаму, я на счастье попал на одну замечательную улочку. Передо мной предстали творения великого Фабриса, его "фирменная" подпись красовалась на каждой настенной картине. Это было искусство, оно мне подходило. Если свернуть с этой улочки в один дворик, вход в который изысканно украшен и настолько привлекателен, что пройти мимо невозможно, то можно попасть в искажённое кольцо одухотворённости голландского Возрождения: соборчики, изящные скульптуры, миниатюрные настенные цветные гравюры. Доминиканский собор святого Андреаса и Бегайнхофкапел Иоанеса и Урсулы приглашают внутрь из глубины веков, а ты стоишь и терзаешься вопросом "What the hell is "gesellig"?" Сдохнет второе тысячелетие, а святой Андреас и благородные Иоанес и Урсула будут витать в далёких мирах сознания, а ты думай, думай быстрее или вовсе не думай. Только вот Фабрис как-то затерялся среди sex, drugs normal options, а его девушка с грустным глазом, не спрятанным локонами волос, будет взирать на некий фантом своей боли, будет мокнуть под дождём, стараясь не растаять, не расплыться в слезах своей подавленности, а когда-то она пожалеет о том, что краски стойки и ей всё ещё нужно смотреть куда-то... Странное творение Фабриса. Его имя, чёрное на синем небе, хранит мадонну. Грустные глаза одноухого Ван Гога с его автопортретов и глаз девы, наделённый блуждающим Фабрисом таинственной связью с бушующим миром, взирают на цивилизацию, безудержную стихию, пожирающую всё то, что её создало, уничтожающую саму себя, постоянно преобразовывающуюся. Ван Гог убил себя, а Фабрис как-то затерялся, и люди всё реже смотрят друг на друга.

Что-то я отчаялся. Я расплескал свою любовь. Наступило душевное истощение. Странными глазами я смотрю на людей, ловлю себя на том, что делаю многие вещи рефлективно, механически, будто отдавая дань существованию. Боюсь объятий, где не тронь - уязвим, болею, а ведь полон предназначений. Впереди болезненное будущее, а чувства увязли в условностях моего пребывания на земле. В целом, я - нормальный человек, и почти никому не придёт в голову назвать меня ненормальным, но тот, кто ЗНАЕТ, меня поймёт. Всему виной знание и незнание некой сути, спасительной и губительной сути, ведь люди разные, лишь суть одна, неизменная.

Что-то доброе движется, срывается с густых облаков, обволакивает пустоту наших душ. Иногда даже холодный снег может согреть.

Эстет в отеле. Он замер при виде неожиданного снега в октябре. Он прильнул к окну и замер, глаза блестели. Хорошо, что в номере отеля, спешить ближайшие два дня некуда.

Ужин в постель. Он вегетарианец. И "бордо", о да, "бордо"... Китайцы бы его не поняли, но какого чёрта? Он запутается в гардинах, как дитя, радуясь снегу, зимушке. И вспомнит мамочку, свою мамочку, искусительницу папочки. Мать эстета всё реже покидала свой дом, даже перестала посещать церковь, в которой крестили сына... а он пил вино. Глотки эстета - познаётся молодость жизни. Ложится на постель, чужую, многих принимавшую. Любовники ласкали на ней друг друга; безучастный свидетель, она выросла у них в некий символ, скорее бездумного единения посреди их странного отчаянного скитания дорогами и городами.

Любовники. Они не всегда симпатичны. Но эти хранили свою историю. Ей нравилась Джейн Биркин, а ему - Рита Мицуко. Эстет тоже слушал подобную музыку. Она романтична, а каждый эстет - немного романтик.

Эстет не вызывает ни жалости, ни любви, ни ненависти, ни радости; в нём нет жизненного звучания, он недостаточно трагичен: он не страдает импотенцией, и он не болен раком или СПИДом, не сидел в тюрьме и вроде бы стал тем, кем хотел, эстетом. Может быть, всё ещё впереди, но я не знаю, что с ним случится. Смерть - неотъемлемая часть жизни.

Эстет был застенчив, как пианист у Франсуа Трюффо. Кстати, эстет любил кино, больше чёрно-белое.

А Фабрису по душе "андеграунд": панк, гранж, инди и множество других остервеневших стилей и направлений. В этой музыке он чувствовал истерию угасающего тысячелетия, обновляющегося времени, потопающего в вещественно-технологическом нагромождении. Но странно, что "под землёй", скорее "земля и небо". И вновь внутрь нарастающего звука......как внутрь не выстраданных ощущений, внутрь страсти выразить невыразимое, отторгнуть неотторжимое. Но Фабрис не терял свою истинность, он из связей, он переплетается с основой мироздания, он впитывает всё и отражается в глазах своих фантасмагорических персонажей. Он такой, но как-то затерялся (среди людей, станций метро, знаменитых амстердамских трамваев).Он уже не обращал внимание на солнце, восход и закат, чарующие облака, странные сплетения дождей. Смысл всего этого, как и он сам как-то затерялся.

Когда эстет последний раз был в Париже, он взглянул на Нотр-Дам и постиг постоянство символа.

А Фабрису не нравилось бывать в Париже. Этот город казался ему слишком красивым. Там было больно признаваться в своей жизненной неполноценности. Тем более в этом городе жил неповторимый и незаменимый Жерар Д. Фабрис поражался его работоспособности и многогранности таланта.

Когда-то эстет назвал его гениальным актёром, ощутившим подлинность эпохи и, преодолевая фальшь и грубость, пытавшимся передать это ощущение человечеству. Красивые слова нравятся эстету.

Жестокий мир. Многие убедились в этом, многие постигли НЕЧТО. Настанет день...Кто-то встанет рано утром, распахнёт окно - и это всё ворвётся в душу. Благородная жестокость мира, накопленная в суетности больших городов и мелких деревень, портов и курортов, непреодолима, в ней жизненное откровение.