Как только князь вышел, старостина крикнула, чтобы запрягали лошадей. Но хорошо было отдавать такие приказания, сидя в доме и не имея понятия о том, что делается на дворе.

Снежная метель так разбушевалась, что от одного дома до другого ничего не было видно, а в поле и совсем невозможно было выехать. И сам Паклевский решил переночевать здесь и переждать, пока затихнет вьюга. Перепуганная старостина приказала забаррикадировать все двери, а Теодор обещал ей, что всю ночь проведет на страже в комнате, которую он снял для себя у еврея, и которая находилась как раз напротив корчмы…

Теперь, когда всякая опасность миновала, генеральша и старостина, которые целый день ничего не ели, почувствовали голод; всем пришло в голову, что надо бы покормить и защитника и заодно протопить комнату, которая совсем выстыла…

Паклевский, устроив своего возницу с санями, явился к дамам и предложил им свою помощь. Все они, не исключая генеральши, которая менее всех благоволила к нему, не могли надивиться счастливому стечению обстоятельств, приведшему его к ним, и удивительной находчивости, с какой он сумел обезоружить князя. Все благодарили его без конца. Леля с особенным усердием отдавала ему этот долг признательности и, вернув ему колечко, надев новые туфельки и предоставив старостине излить свою благодарность, завладела им и отвела к камину.

– Видите, сударь, – лукаво заговорила она, – ничего уж не поделаешь, если сам Бог так устраивает, что навязывает нас пану Теодору. Теперь старостина окончательно потеряет голову… Что же вы думаете, сударь, –позволите ей предаваться отчаянию?

– Не шутите, панна, – с оттенком грусти отвечал Теодор. – С того времени, когда нам было так весело в Варшаве и Белостоке, я много пережил и сильно состарился… Надо пожалеть меня!!

Он взглянул на нее; личико Лели мгновенно стало серьезным.

– Ну, рассказывайте же мне, – убедительно начала она, – я хочу знать, что случилось?

– Ничего нового, – отвечал Теодор, – но то, что преследовало меня с детства, теперь угнетает меня еще сильнее. Мне нечего рассказывать: я –бедный человек, и нехорошо шутить со мною.

Леля быстро протянула ему руку, оглянувшись на тетку, не следит ли она за нею.

– Я тоже умею – не быть веселой, – тихо сказала она. – Верьте мне, что если бы я могла вас утешить, ах, как это было бы мне приятно! Ах, как я была бы счастлива!!

Теодор пристально взглянул на нее, она потупила глаза.

– Вы могли бы меня очень утешить, но я недостоин этого!

– О! – отвечала девушка. – Скажите мне только, что надо сделать!

– Симпатизировать мне немножко, хоть издалека, – сказал Паклевский. –Я всегда буду держаться вдалеке, мне нельзя будет приблизиться, но…

Он прижал руку к груди и умолк. Леля покраснела.

– Верьте мне, что я вам очень симпатизирую и я так упряма, что то, что сердце раз почувствовало, останется в нем навеки!

Выговорив это слово, полное значения, и присовокупив к нему еще более выразительный взгляд, Леля убежала к тетке…

На другой день к утру вьюга затихла, но был страшный мороз, и хотя дороги были занесены снегом, колымага старостины двинулась в дальнейший путь, а жалкие сани Теодора потащились к Борку, с трудом преодолевая снежные сугробы…

Когда крик служанки заставил испуганную егермейстершу выйти из спальни, она – при виде стоявшего перед нею сына – схватилась за ручку двери, чтобы не упасть от волнения.

Паклевский не имел времени, чтобы предупредить ее письмом о своем приезде; и этот приезд и обрадовал стосковавшуюся по сыну мать, и испугал ее предчувствием чего-то неизвестного; она больше всего боялась узнать, что отношения, на которых покоилось его будущее, были порваны…

Долго обнимала и целовала она его, не смея спрашивать и только глазами пытая, что случилось.

– Говори, – заговорила она тревожно, – тебя уволили?

– Нет, – отвечал Теодор, – мне позволили навестить тебя.

– Князь?

– Он так добр ко мне, как только умеет быть…

– И это правда? – спросила она.

– Истинная правда, я ничего не скрываю от тебя.

Егермейстерша вздохнула свободнее.

Сын, оглядевшись по приезде, имел основание сильно опечалиться. Он нашел мать страшно изменившейся, сильно постаревшей, изможденной этой жизнью в посте и молитвах, в тоске и воспоминаниях, согнувшейся и побледневшей. Исчезло и свойственное ее лицу выражение гордости и чувства собственного достоинства, которое теперь сменилось выражением смирения, неуверенности в себе и подавленности. Дом весь был страшно запущен, но она, по-видимому, не видела этого и, вообще, не замечала того, что делается вокруг.

Теодор терзался душою, видя все это запустенье и не зная, чем тут помочь. Причиной всему было разрушение духа, а против этого нельзя было бороться.

Прежде он еще пробовал вдохнуть в нее смелость и охоту к жизни, но теперь, после страшного признания, сделанного ему безжалостным гетманом, он не решался заговорить и не умел найти утешения для ее великой боли. Из любви к матери он должен был скрывать в себе то, что жгло ему голову и сердце как клеймо преступника.

Разговор шел о его будущем, о надеждах, которые он имел; мать спрашивала про деятельность фамилии и, наконец, о надеждах гетмана и настроениях в стране: видно было, что она боялась, как бы этот человек, чье имя было ей ненавистно, не одержал победы; она желала для него отмщения и унижения.

Из ее вопросов и замечаний Теодор убедился, что признание Браницкого было правдой.

И горько стало у него на душе…

Разговор продолжался несколько часов, но никому из них не принес утешения.

Приглядываясь к окружающей обстановке, Теодор находил в ней все новые следы изменявшегося образа жизни и болезненной набожности матери, заставившей ее забывать обо всем остальном. Спальня была увешана образками святых, реликвиями, листочками с молитвами, прибитыми к стенам; столики были завалены книгами религиозного содержания и четками. Из под черного платья, сшитого по образцу монашеского одеяния, Теодор заметил власяницу. Страшная худоба говорила о строгих постах. И в этот день для егермейстерши не готовили обеда, потому что она, только что закончив один пост, уже начинала новый.

Когда наступило время молитвы, егермейстерша начинала беспокоиться: ей жаль было расстаться с сыном, но в то же время она боялась не выполнить своих религиозных обязанностей. И беспокойство ее свидетельствовало о том, что ей тяжела была эта новая жизнь, изменившаяся с приездом сына. И даже во время разговора она уносилась мыслью куда-то далеко, становилась рассеянной и казалась гостьей на этой земле. Напрасно Теодор старался развлечь ее своими рассказами. Со времени смерти мужа это была совершенно другая женщина, согнувшаяся под непосильной тяжестью. Даже молитвы, в которых она так пламенно искала утешения, не облегчали ее боли; она возвращалась заплаканная и еще более рассеянная, чем раньше.

Паклевский объяснял такое состояние одиночеством, на которое Беата обрекла себя; обвинял себя за то, что оставил ее, и употреблял все усилия, чтобы вернуть ей спокойствие и примирить с жизнью. Ему казалось, что и он должен был что-нибудь сделать для той, которая пожертвовала ему всем, и, проведя с ней несколько печальных дней, он начал заговаривать о том, что было бы, может быть, лучше всего, если бы он остался с матерью.

Но при первом же его намеке Беата в испуге заломила руки, не желая и слышать ни о чем подобном; она решительно заявила ему, что не допустит этого и с особенной живостью настаивала на том, чтобы он не бросал службы у канцлера.

– Как это может быть, – сказала она, – чтобы такой молодой человек, как ты, не имел честолюбия? Люди достигают всего талантами и трудом, и ты тоже должен добиться положения.

– На это у меня нет ни прав, ни способностей, – заметил Теодор. –Никто не упрекает меня за леность, но никто и не признает во мне особых дарований.

Мать была недовольна такою скромностью, и спустя несколько дней начала выпытывать его, надеясь узнать все подробности его жизни в Варшаве и по ним судить о настоящем положении вещей. Желая развлечь мать, Теодор понемногу рассказал ей некоторые свои приключенья и, между прочим, о встречах со старостиной и генеральской дочкой.