Говоря о последней, он невольно отозвался о ней с симпатией, которая не укрылась от матери. Она не спрашивала больше, но, как всякая мать, которая ни одну невестку не считает годной для своего сына, так и она не считала генеральскую дочку подходящей партией для Тоди, потому что мать ее пользовалась дурной репутацией. Не показывая ему, что она подозревает его в увлечении Лелей, она начала рассказывать – как будто между прочим –различные вещи о старостине и матери панны, не особенно лестные для них… – Обе пани и панна готовы были бы вскружить тебе голову, – прибавила она, – это похоже на них, но ты должен знать, что это легкомысленные женщины, и им ни в чем нельзя верить.

– Но я ведь и не строю никаких планов, – отвечал Теодор, – с моей стороны было бы большой самонадеянностью иметь какие-нибудь надежды. Генеральша имеет, благодаря мужу, хорошее положение в свете. Старостина богата, а Леля так красива, что, имея такую мать и тетку, может рассчитывать на блестящую партию.

– А ты слишком мало ценишь себя, – прервала егермейстерша, – как в этом случае, так и в других. У генеральши нет ни средств, ни больших связей в свете; старостина так легкомысленна, что, если они ее не уберегут, она еще выскочит замуж. Поэтому ты, со своими способностями, красивой внешностью и протекцией Чарторыйских вовсе не был бы плохой партией для Лели. Но я советую тебе не думать об этом, потому что тебя ожидает более блестящая будущность. Я рассчитываю, что канцлер, испытав твои способности, определит тебя на службу к молодому королю, которого ты, как говорил мне, уже знаешь… Перед тобой широкое будущее.

– Дорогая мама, ты говоришь о молодом короле так, как будто он уже выбран, – с улыбкой заметил Теодор.

– Но он должен быть избран, хотя бы ради того, чтобы не был избран гетман!

– Кроме гетмана есть и другие! – прибавил Паклевский.

– Пусть бы их было как можно больше, лишь бы этот тщеславный, вкрадчивый, на вид такой приветливый, а на деле – бессердечный человек, самонадеянный эгоист, не достиг того, к чему стремится! – горячо воскликнула она…

Паклевский, не отвечая на эти страстные выкрики, перевел разговор на другую тему. Он страдал от того, что мать старалась внушить ему ненависть к гетману; он и сам чувствовал неприязнь к нему, но в то же время чувствовал, что ему следовало только держаться в стороне от него, а не вредить ему.

После нескольких дней, проведенных в обществе сына, егермейстерша казалась такой измученной и неспокойной, что Теодор решил выбрать одно из двух: или остаться здесь и целиком посвятить себя матери, или уезжать как можно скорее, потому что временное отступление от своих религиозных обязанностей видимо мучило и угнетало вдову.

Сама она, наконец, спросила сына: когда ему приказано вернуться… Паклевский, удрученный таким состоянием здоровья матери, еще колебался, что делать, когда однажды к воротам подъехали плохие сани, запряженные худой клячей, и из них вышел человек, одетый в кожух, в шапке странного вида.

Он долго о чем-то расспрашивал у ворот, видимо не решаясь войти, но потом, поминутно оглядываясь, вошел, крадучись, во двор…

Паклевский, смотревший в окно, с удивлением признал в нем болтливого дворецкого воеводича Кежгайлы – Ошмянца. Но откуда он взялся? И с какой целью приехал?

Опасаясь какого-нибудь неожиданного для матери известия, Теодор сам вышел к нему навстречу. Заметив его на крыльце, старик торопливо подошел к нему и живо заговорил:

– Пан, может быть, не узнает меня? Я попросил бы позволения переговорить где-нибудь по секрету, я привез важные известия.

Паклевский привел его в комнату, которую он занимал после отца. Отряхнув с себя снег у порога, старик вошел, озираясь, и тотчас же начал расстегивать кожух и что-то вынимать из-за пазухи.

Паклевский смотрел на него с беспокойством. Шляхтич достал бумагу, завернутую в платок, но держал ее, не разворачивая, в руке. Он взглянул на Паклевского, погладил усы и как будто раздумывал, как начать.

– Вельможный пан, все мы смертны. Русские говорят: как ни крути, а помирать придется. Так и воеводич, мой милостивый пан, умер.

Теодор выслушал эту весть спокойно.

– Помяни Господи его душу! – равнодушно сказал он.

– И умер покойничек, вот так, ни с того, ни с сего! Был здоров, мог прожить еще сотни лет, а вот только то, что он страшно гневался и не помнил себя, а потом еще морил себя голодом из-за постов… Ведь у нас в доме, слава Богу, всего было вволю, пан был у нас и видел, разве только птичьего молока не доставало. Только вот эти посты, за которые его каноник уже распекал, да потом еще гнев…

Тут старый Ошмянец вздохнул.

– Ну, вот и умер!

Теодор стоял и смотрел на него, не обнаруживая ни печали, ни любопытства.

– У меня есть здесь письмо к пани Беате, то есть не знаю, как теперь ее фамилия, егермейстерше Паклевской, так? – спросил старик.

– Да, так, – отвечал Тодя, – но вы очень хорошо сделали, сударь, что не отдали его прямо ей; моя мать больна, и хотя она очень давно уже не видела отца, все же не может быть, чтобы эта новость не произвела на нее впечатления. Будь, что будет!

– А вот видите, – прервал его шляхтич, – все болтали, что он отказался от родной дочери и все оставил старшей – Кунасевич, которая за подкоморием, ее зовут Тереза, – а это неправда. Кунасевич этого очень хотела; но старик, когда захворал, изменил завещание, и вот вам это лучше будет видно из письма каноника.

Он взглянул на Теодора, думая, что это известие радостно поразит его; но тот остался совершенно холоден. Он взял письмо, взглянул на написанное на нем имя матери и начал вертеть письмо в руках…

– Садитесь, сударь, и будьте гостем, – обратился он к старику. – Я должен приготовить мать; я не знаю, что она решит…

– Как это, что решит? – подхватил удивленный шляхтич.

– Если отец столько лет отрекался от собственного ребенка, не желая его знать и позволяя ему страдать, – сказал Паклевский, – кто знает, стоит ли принимать то, что он изменил только в час смерти. Мать моя…

Старик открыл рот и произнес:

– Ах, Боже милосердный!

И оба умолкли.

Пока они так разговаривали, егермейстерша, находясь в обычном состоянии внутреннего беспокойства, увидела в окно сани и испугалась, потому что к ним редко заглядывали чужие; она позвала служанку, отправила ее на разведку и, узнав, что шляхтич с сыном пошли в его комнату, вбежала за ними. Глаза ее искали сына и незнакомого приезжего, который, заметив ее, отступил назад, вперив в нее затуманенный слезами взгляд.

Некоторое время все молчали.

– Что за дело? Ко мне? Или к сыну? Что случилось? – спросила Беата, стараясь угадать, что еще грозило ей.

– Да, есть дело, о котором мы еще поговорим, дорогая мама, – сказал Теодор, – а теперь надо принять и угостить этого пана…

Говоря это, он кивнул головой шляхтичу и проводил мать в ее комнату. Она шла за ним, вся дрожа и повторяя только одно:

– Что случилось? Что случилось?

– Дорогая матушка, – начал Теодор, – вот письмо из Божишек от секретаря воеводича.

Беата побледнела и вытянула руку вперед.

– Насколько я мог понять из отрывистых слов посланного, старик умер…

Услышав это, она бросила письмо, которое подал ей сын, и, подойдя к молитвенному столику, стала на колени. Это была и молитва, и необходимое успокоение души; брызнули слезы, она поплакала и поднялась с колен, подкрепленная.

– Дай мне письмо, – сказала она.

Теодор счел за лучшее предупредить ее сейчас же о той новости, которую привез шляхтич.

– По-видимому, дед перед смертью, несмотря на происки тетки, изменил свое решение и иначе распорядился своим имуществом, – сказал он.

Зная гордый характер матери, Паклевский думал, что она отклонит запоздалое доказательство отцовской любви… Но у нее оживилось лицо, заблестели глаза и задрожали руки, разрывавшие конверт; она хотела сказать что-то и не смогла: не хватило дыхания.

– Ах, этого не может быть, не может быть! – тихо шепнула она.