— Слышу! — торопливо отзывается Маня.

К одиннадцати все стихает в квартире живописных дел мастера. За обеденным круглым столом, с поставленной на нем жестяной чадящей лампочкой из кухни (висячую лампу тетя Саша из боязни слишком большого расхода керосина зажигать по ночам не велит), Маня, успевшая пересмотреть белье, принимается за уроки. Открыв классный дневник, прежде всего смотрит, что задано. По истории — Савонарола, по русскому — о стихосложении, по математике — о равенстве прямых углов. По французскому (о, вот это самое трудное для Мани!) — стихотворение на память. В общем, труднейший вечер. Жаль, что позабыла она об этом сегодня! Надо будет приналечь как следует, да! О Савонароле она, правда, успела выучить, отбывая сегодняшнее наказание. Сейчас решит теорему. К счастью, это нетрудно, и, вооружившись листком бумаги и огрызком карандаша, Маня царапает линии, буквы на бумаге и шепчет:

— Если линия АВ равна DC, то линия EF… — и так далее, до тех пор, пока белый листок, лежащий перед ней, не темнеет рядом геометрических линий и букв.

Теперь русский. Ах, все, что надо запомнить наизусть, для Мани — мука! Одна сплошная мука, да и только. Мысль начинает кружиться и плясать без всякого смысла, и в голове появляется какой-то сплошной хаос или, вернее, ничего не появляется вовсе. Или вдруг ни с того ни с сего зарождаются самые нелепые мечты. Что, если бы она, Маня, была Савонаролой, о котором кое-как ей удалось прочесть сегодня, и она ходила бы и проповедовала, и учила людей любить и познавать Бога, жить между собой дружно и хорошо, и все в таком роде? Тогда не надо было бы учить размеров стихосложения, этих ужасных ямбов, хореев, анапестов и амфибрахиев, и французских стихов…

Или вдруг она сделалась бы доброй волшебницей! Превратила бы бедную квартирку дяди Ивана в роскошный мраморный дворец, а Костю, Вольку, тетю Сашу и бабушку нарядила бы в бархатные костюмы и платья. Дяде Ивану заказала бы свободную куртку с отложным воротником, какие бывают у настоящих художников. Ах, как было бы прекрасно все это! Наверное, тогда бы гимназистки не чуждались ее, Мани! Она была бы всегда хорошо одета и училась бы лучше в мраморном дворце, потому что, уж наверное, там нашлась бы комната, где она могла бы без помехи готовить уроки. И Маня так увлеклась мечтами такого счастливого и невозможного будущего, что окончательно позабыла о хореях и ямбах, как-то мигом испарившихся из ее головы.

Маня мечтала. Лампа чадила. Перед Маней сиротливо лежали позабытые тетради и книги. Ее глаза, бессмысленно устремленные в одну точку, оставались неподвижными. Вдруг захныкал Митенька в соседней комнате. Маня торопливо вскочила, прошла в спальню, где сладко храпели тетка с дядей и двоюродные братья. Стала покачивать ногой люльку и тихонько припевать шепотом:

— Кши! Кши! Кши! Спи, усни! Кши! Кши! Кши!

Митенька вполне, казалось, удовлетворился такой заботливостью и успокоился настолько, что Маня могла снова заняться своими уроками.

Могла… Но раз овладевшие ею мечты не хотели выпускать девочку из сладкого плена. К тому же, первая строка французского стихотворения оказалась совсем непонятной для Мани и она не могла запомнить ни единого звука из нее.

От невозможных иллюзий стать волшебницей мысль Мани перебросила ее к действительности. В мозгу закипели вопросы: «Почему меня не любят? Неужели же потому, что я бедная, несчастная, некрасивая сирота? Но ведь и Аля Сухова бедная и одинокая, и учится плохо, и одевается ужасно, и живет в комнате у бедной-бедной родственницы. А ее ведь любят, любят!»

Вспомнилась Аля, некрасивая, с добродушным, веселым лицом, общительная, разговорчивая, дружная со всем классом. Вспомнились попутно и последние гимназические дни. Особенно трудно прошли они для Мани. Класс, как-то странно чуждавшийся ее… Никто не сочувствовал дурным отметкам, получаемым Маней, никто не интересовался ею. Точно и вовсе забыли о ее существовании в классе. В самых недрах души зашевелилось сознание, что не класс виноват в этом, а она сама, Маня. Она сама, озлобленная на себя и свое сиротство, на свою нелегкую жизнь в доме дяди и тетки, чуждается своих подружек. Она точно заперлась в своем горе и никого не допускает сочувствовать ей.

Сегодня ей тяжело особенно, И уроки трудные, да и тетка загоняла. И на душе — камень. Наказали за что? За то, что день-деньской по возвращении домой она работает на родных; а вечером какое ученье?!

Ах, если бы у нее была своя комнатка, свой отдельный уголок, где бы можно было готовить уроки!

Лампа зачадила сильнее, стала меркнуть и потухла. На стенных часах пробило час. За стеной в кухне заворочалась бабушка. Надо было ложиться. Завтра рано вставать. Французские стихи остались невыученными. Маня легла тут же, в мастерской, на диване.

* * *

В четвертом классе событие. Уходит любимая учительница немецкого языка Марья Карловна Гюнст. Она немка по происхождению. Детей любит, как своих собственных. Прежде Марья Карловна преподавала во всех классах, но с годами здоровье ее подточилось настолько, что она взяла только уроки в одном классе и готовила его целых четыре года. Теперь она уходит совсем. Уезжает на родину, где ждут ее старички родители и младшие сестры.

«Четвертые» всем классом решительно обожали добрую учительницу и в знак своей бесконечной привязанности к ней решили сняться с Марьей Карловной большой классной группой.

Маня Дадурова вошла в класс как раз в ту минуту, когда черненькая, быстроглазая Леля Ямщикова, взгромоздившись на скамейку, держала речь:

— Итак, господа, решено! Сегодня же после немецкого урока, благо он приходится последним, просим нашу милую Гюночку идти с нами к фотографу. Как есть и в чем есть. Безо всяких глупых приготовлений. А то Кузьмина и Ванюкова, наверное, бантики понацепят на головы, а Шемяхина бальные перчатки напялит, и как все это торжественно выйдет! Куда лучше — раз, два, три! Правду ли я говорю, а?

— Ну конечно, правда! — отозвались здесь и там изо всех углов класса.

— Ну и прекрасно! Давайте деньги! Кто сколько принес! — продолжала волноваться Леля. — На задаток фотографу хватит, а потом у родных попросим, сколько кто может дать. Касса — мой передник. Подходите, господа, и не смущайтесь миниатюрностью сумм. Ведь это складчина. Всякое даяние благо.

— На, вот мое даяние! — прервала подругу серьезная Маша Горсухова и бросила в принявший мгновенно форму мешка черный гимназический фартук Лели новенький серебряный полтинник.

— А вот и мое! — и Оля Георгинова тоже опустила в «кассу» данный ей поутру на покупку лакомств пятиалтынный.

— Господа! Больше пятачка не могу. Совсем банкрот! — кричала шалунья Махрина, мазуркой подлетая к «кассе».

Полтинники, двугривенные, гривенники и пятаки так и сыпались в «кассу». Анна Смирнова, дочь богатого купца, владельца фруктового магазина, пожертвовала целую трехрублевую бумажку. Княжна Зина Вяземская — золотой. Все остальные, по мере сил и возможности, участвовали в складчине.

— Ну а ты, Дадурова? Чем порадуешь? — неожиданно обратилась черненькая Леля к молчаливо и одиноко сидевшей на своем обычном месте Мане.

Маня подняла голову и густо покраснела. Она видела с начала до конца эту сцену и переживала тысячу разнородных терзаний в эти минуты.

Было до боли горько, что, как назло, в стареньком ее кошельке не было ни гроша! Хотелось выразить свое сочувствие уходившей учительнице, которая так снисходительно относилась к ней, Мане, с таким ангельским терпением билась над ее поистине ужасным немецким произношением. Кроме того, хотелось не отставать от класса, не отделяться хоть в этом от подруг. Но делать было нечего. Приходилось считаться с обстоятельствами. Судьба оказывалась неумолимой и на этот раз к ней, Мане.

— Ну что же ты, Дадурова?! Скажи хоть что-нибудь!

Голос Лели Ямщиковой звучит недоброжелательно и сурово. По одному этому голосу чувствуется, что Леля не любит Маню и не сочувствует ей. О, совсем, совсем не сочувствует!