Девочку с удлиненными зеленовато-серыми глазами и худеньким бледно-смуглым лицом прозвали Сфинксом. Она казалась какой-то особенной. И одевалась лучше остальных девочек, несмотря на то, что на ней было то же традиционное форменное, с черным передником, коричневое платье, и обута изящнее своих одноклассниц, и прическа ее отличалась какою-то особенною красивой законченностью.

В то время, как гимназистки ее и других классов шлепали по лужам или утрамбовывали снег на тротуарах, спеша по утрам в гимназию, смуглая зеленоглазая девочка подъезжала к гимназическому подъезду всегда в шикарной пролетке — весной и осенью или в чудесных маленьких санках зимой, запряженных парой породистых лошадей. И всегда ей сопутствовала худая, рыжая, высокая англичанка, говорящая с девочкой на своем непонятном для непривычного уха языке. В классе недолюбливают обыкновенно важных, богатых гимназисток, приезжающих на уроки в своих экипажах. Но Сфинкса даже и не могли не любить. Смуглая девочка держала себя настолько корректно и изысканно с подругами, что к ней и придраться было нельзя. Она готова была оказать массу мелких услуг, которые так ценятся подростками. Сфинкс выручала не раз ближайших своих соседок по парте, подсказывая им ответы на уроках. Помогала писать подругам внеклассные домашние сочинения по иностранным языкам, которыми, кстати сказать, Сфинкс владела в совершенстве, поправляла арифметические задачи. И все это делалось ею без всякого усилия, свободно, просто, мило и легко. Училась она лучше всех в классе, хотя Нину Махровую отдали в гимназию только на последние три года, прямо в пятый класс. Но не замечательная память, не удивительная способность к языкам, не успехи по учению, ни невольное уважение подруг привлекали всеобщее внимание к Нине, а нечто совсем иное.

Нина была Сфинкс! Нина была загадка! Никто не знал частной, домашней жизни этой пятнадцатилетней девочки. Не знали, есть ли у нее родные — мать, отец, братья, сестры; не знали, как она проводит время вне классных занятий, как течет ее жизнь дома, какова ее семья. Она держала себя в стороне от подруг, в рекреации читала толстые английские книжки, в которых никто из девочек не смог бы прочесть ни строки, и никогда не вступала ни с кем в длинные откровенные разговоры.

Словом, Нина Махровая была Сфинкс.

* * *

Учитель немецкого языка предупредил заранее еще на прошлом уроке, что классная задача будет не из легких, но что «взрослому» пятому классу нечего бояться трудной темы, так как каждая из девиц, наверное, знает как Отче наш Шиллера и его влияние на современников.

Нечего и говорить, что «каждая из девиц» задала изрядного труса! Многие о Шиллере успели уже позабыть, так как его учили в начале года, а теперь уже, слава Богу, подползала весна! Другие же, добросовестно изучив биографию немецкого гения, совсем упустили из вида полюбопытствовать о его влиянии на современников. И немудрено поэтому, что для многих из класса нетрудная, по мнению преподавателя, задача являлась какой-то китайской грамотой или чем-либо в этом роде.

Наступил злополучный день. К немецкому уроку многие не явились. Никогда за весь год не насчитывалось столько заболевших в пятом классе, как в это злополучное утро. У тех же, которые предпочли явиться в класс, были далеко не спокойные лица, а глаза тревожно поблескивали от одного ожидания рокового часа.

Одна Нина Махровая оставалась, по-видимому, спокойной. Ее удлиненные, как у египтянки, глаза излучали обычный тихий свет, на матово-смуглом лице не было ни тени румянца, первого признака волнения, того самого румянца, который с таким успехом украшал разгоряченные лица ее подруг.

— Счастливица! — с плохо скрытой завистью шептали последние, — вот-то счастливица! Что ей письменная работа! Один пустой звук! Подготовлена она прекрасно, языки знает на славу… Богачка! Известное дело, родители могли дать какое угодно воспитание! Миллионеры! Англичанка одна чего стоит! Чего же ей беспокоиться тоже! Заранее обеспечена пятеркой! Нечего и говорить.

А Сфинкс, и не подозревавшая всех этих мыслей, рожденных ее скромной, молчаливой особой, спокойно сидела на своем месте с раскрытой тетрадкой на пюпитре и готовой к работе ручкой пера.

С первым дребезжащим звуком колокольчика в класс вошел учитель.

— Nun wie gast es? (Ну как дела?) — шутливо осведомился он у класса.

Девочки дружно промолчали в ответ. Уныние уже успело свить себе прочное гнездышко в этих молоденьких душах и теперь лишало их возможности встряхнуться и хоть чуточку ожить.

Немец добродушно пошутил снова над «молодыми девицами, раньше времени повесившими носики», и, внезапно сделавшись серьезным, громко прочел заданную тему.

Теперь оставалось только писать. Те, которые настрочили с помощью старших сестер свои сочинения дома, чуть-чуть приободрились. Вытащив со всевозможною осторожностью из карманов готовые черновики, они усердно занялись перепиской того, что было заранее уже сфабриковано ими вне класса чьей бы то ни было благодетельною рукою. Но не у каждой из девочек имелись дома добрые души, охотно согласившиеся пойти им на выручку. Большая часть класса должна была, как говорится, работать начистоту, за «свой паек».

И вот, скрепя сердце, девочки принялись за работу.

Рядом со Сфинксом сидела Саша Роговцева, неспособная, тяжеловесная и совсем, к тому же, нерадивая ученица. Особенно языки, но преимущественно немецкий, не давались Саше, и она вела с ними непримиримую, ожесточенную борьбу. Впрочем, борьба эта выражалась довольно странно: Саша предпочитала совсем не учить немецких уроков, за это на нее, как манна небесная, сыпались единицы… Саша плакала и опять не учила. И опять единицы валились на нее с головокружительной быстротой.

Сейчас Роговцева уже была готова расплакаться самым позорным образом на глазах учителя посреди урока. О Шиллере у Саши не сохранилось положительно никакого воспоминания. То, что училось про него в классе, пролетело для девочки бесследно, как сон.

Немудрено поэтому, что никакая мысль не приходила ей в голову на заданную тему. А рядом Нина Махровая писала да писала своим мелким, как бисер, почерком букву за буквой, строку за строкой. Нина писала, Саша грызла перо и смотрела на соседку злыми, завистливыми глазами. Конечно, получить единицу ей, Саше, совсем не новость, но все же как-никак совестно подавать учителю белый, чистый, без единой строчки на нем, листик! Вот если бы…

— Махровая! — неожиданно чуть слышным шепотом обратилась к Нине Саша. — Послушайте… Сфинкс, если бы вы захотели мне немного помочь…

Махровая подняла голову и взглянула на Сашу так, точно ее только что разбудили от долгого, крепкого сна:

— Что?

— Помогите, умоляю, написать сочинение, Сфинкс!

— Помочь нельзя… Дайте я напишу за вас, а вы перепишете…

— Как, все сочинение?

— Так ведь иного выхода нет!

— Спасибо вам, голубушка! Никогда не забуду!

Сфинкс откладывает свой, наполовину исписанный, листок в сторону, незаметно вынимает из парты новый и пишет, пишет…

Саша Роговцева тревожно следит за тонкой, холеной, с отшлифованными, как зеркало, ногтями, рукой своей соседки. Рука Сфинкса летает, как птица. Полстраницы готово… Три четверти… Вся! Теперь только перевернуть и на другой стороне дописать немного. Роговцева считается слабой ученицей, она на дурном счету. Ее классная работа не должна быть слишком длинной, а то не поверят, что она, Саша, писала ее сама. И выражения должны быть самые незамысловатые, простые. Ну, вот и готово! Готово как раз в ту самую минуту, когда учитель, господин Шталь, начинает беспокоиться на кафедре, находя очень подозрительным бездельное верчение пера в пальцах Роговцевой.

— Вот! Переписывайте скорее!

И Нина незаметно подсовывает соседке написанный ее бисерными буквами листок. Саша, красная, как рак, рассыпается в благодарностях.

— Уж и не знаю, чем отплатить вам, Сфинкс!

— Не требую награды! — шутливо отвечает словами Шиллеровской «Перчатки» девочка, и ее загадочные, длинные, как у египтянки, глаза смеются.