То, что, несмотря на многолетние попытки, мы не в состоянии охарактеризовать настолько обыденную черту нашей жизни, может означать, что наш подход к проблеме в корне неправилен. Ответ вовсе не в собирании бесконечных экспериментальных и клинических данных, а в радикальном переосмыслении тех допущений, которые приводят нас к выводу о существовании единого и хорошо знакомого явления, сознания, поддающегося исчерпывающему описанию. Вспомните о тех сбивающих с толку вопросах, которые возникают сразу же, как только мы начинаем анализировать сознание. Имеют ли сознание другие животные? Если да, то отличается ли их сознание от нашего? Может ли обладать сознанием компьютер или робот? Обладает ли ребенок сознанием до рождения или сразу после рождения? Что происходит с сознанием, когда мы видим сны? Может ли один и тот же человек обладать несколькими Я, несколькими эго? Ответы на эти вопросы будут зависеть от эмпирических открытий, касающихся особенностей поведения и психики проблемных кандидатов на сознание. И о каждой из наших эмпирических находок мы можем спросить — насколько она важна для общего ответа на вопрос о сознании, и почему? Эти вопросы не входят в область чистой эмпирики — скорее, это концептуальные вопросы, на которые, возможно, нам удастся ответить с помощью мысленных экспериментов.
Наше обычное представление о сознании может быть сведено к двум точкам зрения, которые можно приблизительно описать как “изнутри” и “снаружи”. Изнутри наше собственное сознание кажется нам очевидным и повсеместным: мы знаем, что множество явлений как вне нас, так и в нашем теле проходят для нас незамеченными, но ничто не может быть лучше, ближе известно нам, чем те явления, которые мы осознаем. Те явления, которые я осознаю, и то, как я их осознаю, в совокупности определяют, что такое быть мною. Никто другой не может до конца понять, на что это похоже — быть мною. Изнутри сознание кажется феноменом “все или ничего” — это внутренний свет, который либо включен, либо выключен. Мы допускаем, что по временам бываем сонными, или невнимательными, или спящими, а временами наше сознание бывает ненормально обостренным, — но когда мы сознательно воспринимаем мир, тот факт, что мы в сознании, не поддается градации. Видимое с этой точки зрения, сознание превращается в нечто, делящее вселенную на два разительно отличающиеся друг от друга типа вещей: те, что обладают сознанием, и те, что его лишены. Вещи, имеющие сознание, — субъекты, обладающие определенным взглядом на мир и определенным типом бытия. Быть кирпичом, или карманным калькулятором, или яблоком не похоже ни на что. Все эти предметы имеют внутренности, но не того сорта — у них нет внутренней жизни, нет точки зрения. В то же время, быть мною безусловно на что-то похоже (я знаю это изнутри), так же, как быть вами (вы мне об этом очень убедительно говорили). Скорее всего, на что-то похоже быть собакой или дельфином (если бы они могли нам об этом сказать!), и возможно, на что-то похоже быть пауком.
Когда мы рассматриваем других людей и другие существа, нам по необходимости приходится смотреть на них извне; при этом некоторые из их видимых черт указывают на то, что у них есть сознание. Живые существа реагируют на события в соответствии с их восприятием: они узнают предметы, избегают опасных ситуаций, учатся, строят планы на будущее и решают задачи. Они обладают интеллектом. С другой стороны, глядя на вещи таким образом, мы, возможно, выказываем свое предвзятое отношение к вопросу. Ведь когда мы говорим об их “восприятии” или “опасных ситуациях”, мы заранее предполагаем, что они обладают сознанием. Заметьте, что если бы мы описывали такими словами робота, многие бы возразили против такого явно полемического словоупотребления. Чем живые существа отличаются от роботов, реальных или воображаемых? Тем, что они биологически похожи на нас, а мы по определению обладаем сознанием. Разумеется, это сходство имеет градации, и вполне возможно, что наше интуитивное восприятие того, какой именно тип сходства важен, не заслуживает доверия. Дельфины похожи на рыб — поэтому мы менее склонны считать их разумными как мы; но в этом мы, безусловно, неправы. Даже если бы шимпанзе были глупы, как морские слизни, их выразительные, так похожие на наши, лица все равно несомненно способствовали бы нашему включению этих животных в привилегированное сообщество. Если бы мухи были размером с нас или в их жилах текла бы теплая кровь, мы бы с большей легкостью поверили, что когда мухе отрывают крылья, она чувствует боль (наш тип боли — остальные не считаются!). Что заставляет нас считать, что важны именно эти, а не другие соображения?
Ответ очевиден: “внешние” указатели кажутся нам более или менее надежными сигналами или симптомами присутствия того, что каждое сознательное существо чувствует изнутри. Но как можно это подтвердить? Это и есть знаменитая проблема “другого разума”. В нашем собственном случае нам кажется, что мы можем наблюдать прямое соответствие внутренней жизни видимому извне поведению. Но чтобы преодолеть наш солипсизм, мы должны уметь делать нечто, кажущееся невозможным: подтвердить совпадение внутреннего и внешнего в других. Их свидетельства на этот счет нам не годятся — ведь это всего-навсего дополнительные свидетельства совпадения внешнего со внешним, так как видимые способности к восприятию и разумному поведению обычно идут рука об руку с умением говорить и, в особенности, с умением предоставлять “интроспективные” отчеты. Если бы хитроумно запрограммированный робот мог рассказать нам о своей внутренней жизни (то есть, мог бы издать подходящие звуки в правильном контексте), были бы мы правы, включив его в “кружок привилегированных”? Может быть — но как мы могли бы быть уверены в том, что нас не одурачили? В этом случае нам необходимо знать, правда ли в этом роботе горит внутренний свет сознания — или же там внутри только тьма? По-видимому, на этот вопрос невозможно ответить. Возможно, мы допустили ошибку уже на этой стадии.
То, что в последних абзацах я употреблял слова “мы” и “наше”, а вы спокойно с этим соглашались, показывает, что мы не воспринимаем серьезно проблему нашего разума — по меньшей мере, в приложении к себе самим и человеческим существам, с которыми мы обычно себя ассоциируем. Заманчиво было бы заключить, что на вопрос о воображаемом роботе (или любом “проблематичном” существе) можно ответить при помощи прямого наблюдения. Некоторые исследователи думают, что когда у нас в распоряжении будут более полные теории организации мозга и его роли в контролировании поведения, мы сможем использовать их для различения между разумными и неразумными существами. Иными словами, они считают, что факты, получаемые нами “изнутри”, можно свести к фактам, которые другие люди могут наблюдать снаружи. Достаточное количество этих наблюдений с точностью укажет, обладает ли сознанием данное существо. Взгляните, например, как нейрофизиолог Е. Р. Джон недавно попытался определить сознание в объективных терминах:
…процесс, в ходе которого информация о множественных индивидуальных модальностях восприятия и ощущения сводится в единое многоплановое представление о состоянии системы и ее окружения и интегрируется с информацией о воспоминаниях и потребностях организма, порождая эмоциональные реакции и программы поведения, способствующие приспособлению организма к его окружению.
Задачей новой науки, занимающейся обработкой нейронной информации, является определение того, что этот гипотетический внутренний процесс происходит в определенном организме. Представьте себе, что эта, по-видимому, нелегкая, но эмпирически выполнимая задача решена по отношению к некому существу, и, таким образом, оно признано разумным. Если мы правильно поняли наш первоначальный план, то теперь нам больше не в чем сомневаться. Человек, все еще воздерживающийся от принятия этого решения, был бы похож на скептика, который, осмотрев работающий автомобильный мотор и получив детальные объяснения его механики, спросил бы: “Скажите, а это действительно двигатель внутреннего сгорания? Не могли ли мы ошибиться?”