Я доехал до самого Франкфурта, прибыл туда около четырех утра, остановился в очень дорогой гостинице и позвонил Мари в Бонн. Я боялся, что ее не будет дома, но она сразу подошла к телефону и сказала:

– Ганс! Ну слава богу, что ты позвонил, я так беспокоилась.

– Беспокоилась? – сказал я.

– Да, – сказала она, – я звонила в Оснабрюкк и узнала, что ты уехал. Я сейчас же еду во Франкфурт, сию минуту.

Я принял ванну, велел подать себе в номер завтрак, уснул, и в одиннадцать утра меня разбудила Мари. Ее будто подменили – такая она была милая, такая веселая, и, когда я ее спросил: «Ну как, надышалась католической атмосферой?» – она засмеялась и поцеловала меня. Про полицию я ей ничего не сказал.

13

Я подумал: не сменить ли воду еще раз. Но вода совсем остыла, я почувствовал, что пора выходить. От ванны колену не стало легче, оно еще больше распухло и почти не разгибалось. Вылезая из ванны, я поскользнулся и чуть не упал на красивые плитки пола. Я решил сейчас же позвонить Цонереру и предложить, чтобы он включил меня в какую-нибудь труппу. Я вытерся, закурил и посмотрел на себя в зеркало – я здорово исхудал. Когда зазвонил телефон, у меня на минуту мелькнула надежда, что это Мари. Но ее звонки звучали не так. Может быть, это Лео. Я прохромал в столовую, снял трубку и сказал:

– Алло!

– А-а! – сказал голос Зоммервильда. – Надеюсь, я не помещал вам делать двойное сальто.

– Я не акробат, – злобно сказал я, – я только клоун, а между клоунами и акробатами такая же разница, как между иезуитами и доминиканцами. И если уж я буду делать что-нибудь двойное, так только двойное убийство.

Он рассмеялся.

– Шнир, Шнир, – сказал он. – Вы меня тревожите всерьез. Кажется, вы приехали в Бонн, чтобы всем нам объявить войну по телефону?

– Я вам, что ли, позвонил, – сказал я, – или вы мне?

– Ах, – сказал он, – неужели это так существенно?

Я промолчал.

– Мне очень хорошо известно, – сказал он, – что вы плохо ко мне относитесь, может быть, вас это удивит, но я-то к вам отношусь хорошо, и вы должны признать за мной право и по отношению к вам проводить в жизнь те принципы, в которые я верю и которые я представляю.

– Только насильно, – сказал я.

– Нет, – сказал он очень отчетливо, – нет, никак не насильно, но именно так, как того пожелало бы лицо, о котором идет речь.

– Зачем вы говорите «лицо», а не Мари?

– Потому что мне важно сохранить в этом деле всю возможную объективность.

– В этом ваша грубейшая ошибка, прелат, – сказал я, – тут все настолько субъективно, насколько это вообще возможно.

Мне было холодно в одном халате, сигарета намокла и не тянула как следует.

– Я не только вас, я и Цюпфнера убью, если Мари не вернется, – сказал я.

– Ах, бог мой, – раздраженно сказал он, – не впутывайте вы Гериберта в эту историю.

– А вы остряк, – сказал я, – какой-то тип отнимает у меня жену, и именно его я не должен впутывать в эту историю.

– Он не какой-то тип, а фройляйн Деркум не ваша жена, и он ее не отнимал, она сама ушла.

– Совершенно добровольно, да?

– Да, – сказал он, – совершенно добровольно, хотя, может быть, в ней и шла борьба между человеческим и надчеловеческим.

– Ах вот как, – сказал я, – а в чем же тут надчеловеческое?

– Шнир, – раздраженно сказал он, – я верю, несмотря на все, что вы неплохой клоун, но в теологии вы ничего не понимаете.

– Ну, уж настолько-то я понимаю, – сказал я, – понимаю, что вы, католики, по отношению ко мне, неверующему, так же жестоки, как иудеи по отношению к христианам, а христиане – к язычникам. Все время только и слышишь: закон, теология, а в сущности речь идет об идиотском клочке бумаги, который выдает государство, да, государство.

– Вы путаете повод и причину, – сказал он, – но я понимаю вас, Шнир, да, я вас понимаю, – повторил он.

– Ничего вы не понимаете, – сказал я, – а в результате получится двойное прелюбодеяние. Первое – когда Мари выйдет замуж за вашего Гериберта, а второе – когда она в один прекрасный день убежит со мной. Конечно, я не такой утонченный, я не художник, и, главное, я не настолько верующий христианин, чтобы мне прелат мог сказать: «Ах, Шнир, ну что вам стоило и дальше жить во грехе?»

– Вы не восприняли теологическую суть несоответствия между вашим случаем и тем, о котором мы тогда спорили.

– А какое же тут несоответствие? – сказал я. – Может быть, то, что Безевиц благоразумнее и для вашего круга – хороший двигатель веры?

– Нет, – и тут он искренне рассмеялся, – здесь несоответствие в церковно-правовом отношении. Б. жил с разведенной женой, с которой он никак не мог вступить в церковный брак, а вы – ведь фройляйн Деркум не была разведена, и вашему браку ничего не препятствовало.

– Да я уже согласился было все подписать, – сказал я, – и даже принять католичество.

– Согласились, но с каким пренебрежением.

– Что же мне, лицемерить, притворяться, будто я что-то чувствую, во что-то верю, когда этого нет? Если вы настаиваете на законе, на праве, то есть на чистейших формальностях, зачем вы упрекаете меня в отсутствии чувства?

– Ни в чем я вас не упрекаю.

Я промолчал. Он был прав, и мне стало неприятно. Да, Мари ушла сама, ее, разумеется, приняли с распростертыми объятиями, но, если бы она захотела остаться со мной, никто не мог бы заставить ее уйти.

– Алло, Шнир, – сказал Зоммервильд. – Вы тут?

– Да, – сказал я, – я еще тут. – Я совсем иначе представлял себе наш с ним разговор по телефону. Разбудить бы его часа в три ночи, обругать, пригрозить.

– Чем я могу вам помочь? – тихо спросил он.

– Ничем, – сказал я, – и даже если вы мне скажете, что эти тайные совещания в ганноверском отеле созывались исключительно для того, чтобы укрепить Мари в ее верности мне, я вам поверю.

– Очевидно, вы не осознали, Шнир, – сказал он, – что в ваших отношениях с фройляйн Деркум наступил кризис.

– И тут-то вы сразу и влезли, – сказал я, – сразу показали ей законный и благочестивый выход, как от меня уйти. А я-то считал, что католическая церковь против развода.

– О, господи боже, Шнир, – крикнул он, – не можете же вы требовать, чтобы я, католический пастырь, укреплял в женщине намерение жить во грехе!

– Почему бы и нет? – сказал я. – Вы же толкаете ее на прелюбодеяние, на измену; что ж, если вы, как католический пастырь, за это отвечаете, отлично!

– Ваш антиклерикализм меня поражает. Я встречал его только у католиков.

– Вовсе я не антиклерикал, не выдумывайте, я просто анти-Зоммервильд, потому что вы ведете нечестную игру, двурушничаете.

– Бог мой, – сказал он, – это еще почему?

– Послушать ваши проповеди, так сердце у вас раскрытое, что твой парус, а потом вы каверзничаете и шушукаетесь по гостиничным закоулкам. Пока я зарабатываю хлеб в поте лица, вы сговариваетесь с моей женой, не выслушав меня. Это нечестно, это двурушничество, впрочем, чего еще ждать от эстета?

– Бранитесь сколько угодно, – сказал он, – обижайте меня. Я так хорошо вас понимаю.

– Ни черта вы не понимаете, вы опоили Мари каким-то гнусным пойлом, а я люблю пить чистые напитки: мне чистый самогон милее, чем разбавленный коньяк.

– Говорите, говорите, – сказал он, – чувствуется, что вы это переживаете всей душой.

– .Да, переживаю, прелат, и душой и телом, потому что речь идет о Мари.

– Настанет время, Шнир, когда вы осознаете, что были глубоко не правы по отношению ко мне. И в этом деле, да и вообще, – в его голосе послышались почти слезливые нотки, – а что касается моего пойла, так не забывайте, что многих людей мучает жажда, и лучше напоить их любым пойлом, чем совсем не давать пить.

– Но ведь в вашем Священном писании говорится о чистой, прозрачной воде. Почему же вы ею не поите людей?

– Может быть, потому, – сказал он, и голос его дрогнул, – что я, если продолжать вашу аналогию, стою в конце цепи, черпающей воду из источника, может быть, я – сотый или тысячный в этой цепи, и вода доходит до меня уже не такой чистой. И еще одно, Шнир, – вы слушаете?