А потом любовь, любовь – самая глубокая пропасть в последовательности дней его жизни.
Потому что, похоже, за той дверцей, что вела в детство, обнаружилась другая, та самая, на которую он даже взглянуть не решался. Нет, даже и в детстве теперь не было ему больше покоя – во всяком случае, сегодня ночью он его там обрести не смог. Сегодня ночью ему нигде не будет покоя! И уж точно не обретет он его на Древе Жизни, обнаженный, открытый – не обретет до самого конца.
И тогда он наконец понял: перед Богом и нужно предстать нагим, совершенно нагим и открытым. И Древо постепенно обнажало его сущность, снимало слой за слоем, стремясь показать все то, от чего он прятался, на что боялся смотреть. И не от этого ли – интересно, куда подевалась его знаменитая былая ирония? – он пытался скрыться во Фьонаваре? От этой музыки. От ее имени. От слез. От того дождя. И от того мокрого шоссе.
Перед глазами все опять заволокло туманом; он снова падал куда-то; огненные мухи, мелькавшие среди деревьев, превратились в огни приближающихся автомобилей, что было совсем нелепо. А потом вдруг перестало казаться таким уж нелепым, ибо он снова был за рулем своей машины и гнал по шоссе на восток сквозь пелену дождя.
И всю ту ночь, когда она умерла, шел дождь. «Я не хочу, не хочу туда! – думал он, тщетно пытаясь хоть за что-нибудь уцепиться мысленно и не находя ничего, ни единой зацепки, и всей своей душой отчаянно сопротивляясь, отталкивая от себя эти видения. – Пожалуйста, позволь мне просто умереть, позволь мне стать для них дождем!»
Но нет. Теперь он был его Стрелой. Стрелой Мёрнира на Древе Мёрнира. И Мёрнир должен был взять его себе совершенно нагим или отказаться от него.
Вот в чем дело, догадался он. Он же может просто умереть. Выбор все еще за ним, он сам может отпустить свою душу. Ему решать.
Так на третью ночь Пол Шафер подошел к последнему испытанию, тому самому, которое человеку обычно оказывается не по силам: к обнажению собственной души перед Богом. И даже короли Бреннина или те, кто приходил к Древу Жизни от их имени, обнаруживали вдруг, что мужества, которого им хватило, чтобы прийти сюда, для ЭТОГО недостаточно, что даже любовь к родине, ради которой они принесли себя в жертву, не способна прибавить им сил, чтобы пройти последнее испытание. Ибо, оказавшись на Древе Жизни, человек должен был оставаться нагим и открытым перед всеми – перед живыми и мертвыми, перед самим собой. И нагим, с обнаженной душой отправлялся он к Мёрниру. Или же тот отказывался от жертвы. Вот что было самым тяжелым – слишком тяжелым! – испытанием. И человеку было не просто тяжело, но и казалось в высшей степени несправедливым после всех перенесенных мук спускаться в самые темные закоулки своей души и открывать нараспашку самые потайные ее дверцы, показывая все свои постыдные слабости, всю свою невероятную уязвимость.
И люди не выдерживали этого и отпускали свою душу на волю – храбрые воинственные короли, великие мудрецы, галантные кавалеры, – не решаясь до такой степени обнажить ее. И умирали слишком быстро, чтобы Мёрнир смог принять их жертву.
Но в эту ночь – из гордости, из чистого упрямства, а больше всего из-за того серого пса – Пол Шафер нашел в себе достаточно сил и мужества и не отвернулся от вопрошающих глаз Мёрнира. И полетел куда-то вниз… Став Стрелой этого Бога. Став таким обнаженным и открытым, что ветер продувал его насквозь и свет проходил сквозь него, не отбрасывая тени.
И открыл ту последнюю дверцу.
– Еще и Дворжак! – услыхал он. То был его собственный голос и его собственный смех. – Ничего себе – симфония Дворжака! Да ты у нас настоящая звезда, Кинкейд!
Она тоже засмеялась, хотя и немного нервно.
– Правда, выступать придется на площади Онтарио, под открытым небом. И на стадионе, прямо у меня за спиной, состоится бейсбольный матч. Никто же ничего не услышит!
– Ничего, Уолли услышит. Уолли и так уже влюблен в тебя по уши.
– Это он тебе сказал? С каких это пор вы с Уолтером Лэнгсайдом стали такими близкими друзьями?
– Со дня вашего сольного концерта, мадам. После того, как он написал ту рецензию. Теперь Уолли – самый главный человек для меня.
На том концерте Рэчел была просто ослепительна. Она тогда завоевала все сердца на свете своей игрой. В том числе и представителей трех ведущих газет – собственно, еще до концерта о ней кое-что стало известно, иначе туда не набежало бы столько репортеров. Такое на выпускном концерте бывает раз в столетие. И Уолтер Лэнгсайд из «Глобуса» написал потом, что «вторая часть была исполнена настолько блестяще, что лучше, кажется, просто невозможно!»
Да, Рэчел тогда завоевала всех слушателей и разом обскакала всех виолончелистов, когда-либо выходивших из стен музыкального факультета! И сегодня уже несколько раз ей звонил дирижер симфонического оркестра Торонто. Предлагал сыграть концерт для виолончели с оркестром Дворжака. Пятого августа на площади Онтарио. Вчерашней выпускнице. Просто неслыханно! Так что они поехали обедать к Уинстону и пустили на ветер сотню долларов из той жалкой стипендии, которую он получал на своем историческом факультете.
– А то еще и дождь возьмет да пойдет! – продолжала Рэчел. «Дворники» методично рисовали на ветровом стекле два мутноватых сектора. Лило как из ведра.
– Ничего, оркестр-то размещается под крышей, – весело ответил он. Пожалуй, чересчур легкомысленным тоном. – Да и первые десять рядов тоже. К тому же, если пойдет дождь, матч на стадионе отменят и тебе не придется состязаться в громкости с болельщиками «Голубых соек». Так что ты, детка, в любом случае останешься в выигрыше!
– Мда… Что-то ты сегодня уж очень развеселился. Тебе не кажется?
– Это верно, – услыхал он голос того человека, каким был когда-то. – Сегодня мне действительно весело. Очень весело.
Он обогнал едва ползущий «Шевроле».
– Жаль, черт побери, – сказала Рэчел.
ПОЖАЛУЙСТА, молил где-то в глубине Священной рощи, в глубине его собственной души еле слышный растерянный голос. О, ПОЖАЛУЙСТА! Но теперь было уже поздно: он сам открыл эту дверцу, сам прошел почти весь путь до конца. И для него, висящего на Древе Жизни, у Бога не находилось жалости. Да и откуда у Бога жалость? И он, Стрела Мёрнира, был теперь настолько обнажен и открыт, что капли того, тогдашнего дождя падали сквозь него, сквозь его душу.
– Ах как жаль, черт побери! – снова сказала она.
– Чего тебе жаль? – услышал он свой удивленный вопрос. И снова увидел, как все начинается. Это был тот самый момент. «Дворники» работали как каторжные. Они ехали по Озерному бульвару. И только что обогнали синий «Шевроле».
Она молчала. Он глянул в ее сторону и увидел, что она бессильно уронила руки на колени, до боли стиснув тонкие пальцы, и сидит повесив голову. Да в чем же дело? В ЧЕМ ДЕЛО?
– Мне нужно кое-что сказать тебе.
– Я заметил. – Господи, где же его спасительная ирония?
Она быстро на него глянула. Ее темные глаза. Таких глаз ни у кого больше нет!
– Я обещала, – сказала она. – Обещала, что непременно поговорю с тобой сегодня же.
ОБЕЩАЛА? Он все еще пытался держать себя в руках – сейчас он видел, как ему это было трудно тогда.
– Рэчел, в чем дело?
Снова перед ним эти глаза. И эти руки.
– Тебя не было целый месяц, Пол.
– Ну да, я уезжал. И ты прекрасно знаешь почему. – Он уехал на четыре недели перед ее выпускным концертом, убедив и ее, и себя, что это пойдет ей только на пользу. Но Рэчел это расставание показалось чересчур долгим. Он, Пол, слишком много для нее значил. Она тогда играла по восемь часов в день, и ему хотелось, чтобы она сосредоточилась исключительно на своей музыке. И он решил уехать – они с Кевом сперва полетели в Калгари, а потом он взял у брата машину и погнал по шоссе на юг, через Скалистые горы, к калифорнийскому побережью. Ей он звонил дважды в неделю.
– И ты прекрасно знаешь почему, – снова услышал он собственный голос. Так все и началось.