Как она сказала тогда? «Все – сначала!» И он ведь эти слова знал, тоже их выболел. Хотел начать в городке – уютном и теплом – всю свою жизнь сначала, да не вышло, не получилось.
С самого начала невозможно, не бывает с начала. Жизнь отмерена человеку раз, вот в чем дело. Повернуть да попробовать по новой – так нельзя, против правил. Вот он и остался.
А она уехала. Значит, жизнь Зинаиды должна была продолжаться по той дороге, тем поездом, идущим до Москвы. И вот вернулась, хочет повторить, как тогда: Петро погиб, и она пришла к Алексею. Но сейчас-то кто погиб? Какой еще там Петро?
О чем же думала она, когда возвращалась? На кого рассчитывала?
Что Пряхин – Христос? Все прощающий, все сносящий. Принимающий страдания как должное, как то, что ему отведено на роду.
Нет, он не такой. Тетя Груня – вот она умеет это. Все простить и понять. А он – дай бог ему со своими бедами справиться, нет уж, Зинаида, уволь…
Неожиданно, словно молния озарила память, вспомнил он слякоть, глину на склонах, когда машину его заносило, околевшую прямо в оглоблях лошадь и Зинаиду, сидящую в грязи.
Пряхина словно хлестнуло – а может, а может…
Вот он на пороге комнатки, похожей на пенал. В углу железная койка, у стенки столик и табурет. И они…
Пряхин выругал себя за этот порыв, за эту случайную близость – необъяснимую, ненужную, не принесшую радости: все случилось точно в тумане, в полусне.
Алексей поглядел в окно. Гроза продолжалась. И в душе у него тоже шла гроза…
Но ведь это было!
Пряхин ударил подушку кулаком. Мало ли что было! Он ведь взрослый человек. Вон как миловались они с Зинаидой тогда, до войны, но ведь не тронуло это ее, не задело. При чем же он сейчас?
Боль снова вцепилась в Алексея – въедливая, неотступная, злая.
А молнии вспыхивали одна за другой.
Они мелькали беззвучно, и, чуть переждав, громыхал гром. Артиллерийской канонадой входила в городок весна.
Не узнать городок! За ночь вымылся, вычистил грозой свои улочки, до желтого влажного блеска промыл булыжник, деревянные тротуары, тесовые крыши. Сполоснул и карусель возле рынка.
Да что карусель, музыку и ту, кажется, помыл – звонче поет гармошка Анатолия, разливается на все голоса.
И народ на гармошку валом валит: еще бы, наши войска в Берлине! На лужайке возле карусели гулянье. Гуд стоит, смешки раздаются, то и дело под гармошку Анатолия кто-нибудь в пляс пустится – так что как бы на два фронта играет: для карусели и для плясунов. А к лошадкам – голубым и красным – очередь петлей вьется. Сегодня не одна малышня – и взрослые покататься не прочь. Планшетка на боку у Анатолия от рублевок распухла, Алексей гимнастерку скинул, майку снял – голый по пояс круги свои совершает, пот с него градом валит, и галифе у ремня мокрое, хоть выжимай.
Вроде как можно бы и перекур устроить. Или выбраться из фанерного барабана, кликнуть охотников – нашлись бы, что говорить! – да и гармониста сменили – отдохните, инвалиды, а мы сами тут повеселимся. Можно бы и так, что говорить. Только рот открой, но неудобно, нельзя. Все же простои у них есть в рабочие дни. Надо наверстывать, веселить народ, да еще сегодня, в Первомай, когда наши там, в самом фашистском логове!
Вот и добрались до гадов! Скоро, скоро победа! Уж не ее ли дожидаясь, помылся, почистился городок? Уж не по этой ли причине люди толпятся у карусели? Точно чего-то ждут не дождутся.
Время от времени Пряхин, мокрый и взлохмаченный, приоткрывал фанерную дверцу, смотрел в щель на толпу, высматривал знакомые лица, ждал девочек. Но их ждать не требовалось – сами пришли. Все втроем возникли в дверном проеме, он смутился своего вида, особенно шрамов на животе, потом махнул рукой – вроде как рабочего вида не стесняются, – усадил их на полати.
– Тут еще интереснее! – сказала Маша, оглядывая крутящийся сумрачный барабан.
Алексей ликовал, глядя, как девочки прижались друг к дружке на его лежанке, словно три голенастых птенца. Катя повязала голову косыночкой под стать платью – красной, кумачовая вся, даже, кажется, лицо ее порозовело от красного цвета – смущенно отводит глаза. Маша – та на Алексея зыркает простодушно, зрачки как два фонарика – то туда, то сюда, – не моргая, разглядывают мир, ожидая добра. Лизины глаза смотрят осторожно и ласково, утопая в густых ресницах. Она как бы посерединке – между Катей и Машей. Нет еще взрослого смущения во взгляде, но нет и детской наивности – в ее возрасте настало благостное равновесие, полное надежды и веры.
Вот сидят, притулились друг к дружке три девочки, три будущие женщины, три матери, крутятся вместе с каруселью и не думают о своем высоком предназначении. Страшно, что столько мужчин погибло в войне, но страшнее, если вместо мужчин погибли бы женщины, ведь женщина – всему начало и всему продолжение на этом свете.
Алексей остановился. Музыка стихла – Анатолий собирал рублевки, впускал на карусель частицу очереди.
– Мы не знаем, – произнесла охрипшим от волнения голосом Катя, – как вас называть…
Пряхин оторопело взглянул на нее, отвел взгляд и усмехнулся. Действительно, ни бабушка, ни девочки никак не называли его. Он был для них просто солдат. Наверное, даже, пожалуй, имя его им известно, да и фамилия тоже, но до сих пор обходилось без этого.
– Алексеем меня кличут, – сказал Пряхин и добавил: – Ивановичем.
Катя кивнула, и Маша пискнула:
– А можно дядей Лешей?
Грянул туш – знак, что пора начинать. Алексей уперся грудью в бревно, карусель неохотно тронулась, набирая скорость, разгоняясь, и, отвернув голову, чтобы не видели девочки его лица, Алексей крикнул:
– Можно!
Дядя Леша!
Он думал весь день, как скажет об этом Анатолию. Как тот засмеется, ткнет его куда-нибудь в бок или в живот, скажет: ну вот, видишь, солнышку сверху виднее, я же говорил тебе, Фома неверующий, – закатится, зальется веселым дребезжащим смехом, который Алексея жить заново научил.
Ах, кабы знать да ведать!
Остановил бы Алексей карусель, выбрался к Анатолию, поговорил с ним на прощание, сказал самые главные и важные слова, которые люди друг дружке при расставании говорят. Но ничего такого не сделал Пряхин. Крутил карусель, толкал перед собою бревно по кругу, потел, как лошадь на току, радовался своему маленькому счастью – «дядя Леша!» – и не думал, что в такой умытый, праздничный день, когда и крыши блестят, как новые, когда люди улыбаются, праздника ждут, когда трава, освеженная грозой, ударила в рост, не думал, что в такой вот добрый и ласковый день может случиться беда.
Карусель крутилась до позднего вечера, а вечер в мае наступал не скоро, и допоздна звучала у рынка гармошка. Потом все стихло.
Пряхин подождал новой команды гармониста, но ее не было, и он принялся обтирать мокрое, потное тело майкой. Не спеша причесался, надел гимнастерку, подпоясался ремнем, сунул майку в карман галифе и вышел к лошадкам, вдыхая теплый, напоенный весенними ароматами воздух.
Анатолий сидел, положив голову на гармошку, – устал, видно, зверски, ему же досталось будь здоров.
– Ну и денек выдался, а? – спросил его Алексей, но гармонист не ответил.
Пряхин взглянул в его сторону, но ничего не понял. Был он переполнен своей тихой радостью, этим вечером – теплым и ласковым, воздухом, обдувавшим разгоряченное, усталое тело.
– Братишка! – окликнул он Анатолия. – Ко мне девочки приходили и…
Ему показалось, что Анатолий сидит как-то неестественно, – откинувшись телом на спинку стула. Голова неудобно лежала на гармошке.
Одним прыжком Пряхин приблизился к гармонисту, осторожно положил ему ладонь на плечо, хотел спросить, что случилось, и отпрянул. Рука Анатолия безжизненно поехала вниз, растянула мехи гармошки, и та издала бессмысленный, протяжный звук.
Анатолий! Гармонист! Капитан!
Как только не звал Пряхин друга, каких только не выкрикивал слов в истерике, в плаче, в безумной, нежданной беде.