Алексей глянул на заводскую горку – там было пусто. Он осторожно стронул машину вниз.

На скользком склоне лучше всего было не тормозить: машину могло развернуть, а того хуже – опрокинуть, и ехать здесь можно только с твердой уверенностью, что никто не помешает.

Машина катилась, мягко поскрипывая колесами по свежему снежку, и вдруг справа от Алексея возникла легкая тень.

В первое мгновение он даже не понял, что это такое.

Косые, стремительные стрелы снега растушевывали заводскую горку и женщину в белом халате и белом платке. Алексей не раз видел хлебовозчиц – во всем белом, кроме сапог, они таскали по городу белые тележки с хлебом, упираясь грудью в деревянную перекладину. Теперь, ухватившись за эту перекладину, женщина тормозила ногами, упиралась сапогами в землю, но земля покрылась тонкой коркой льда, сапоги скользили, и тяжелая тележка, груженная хлебом, катилась с горки, давила сзади, приближая женщину к машине.

Пряхин уже давно до упора выжал тормоз, колеса машины замерли неподвижно, но газогенераторка скользила по льду навстречу тележке, а тележку несло навстречу машине.

Самое мудрое, что можно было сделать женщине, – упасть, отпустить тележку или вывернуть чуть вбок и снова упасть, но она боялась за хлеб, не хотела оторваться от перекладины, а машина не подчинялась Алексею.

Он увидел ее лицо – раскрытый рот, наехавший на лоб платок. И две черные подробности в белом месиве: колеса тележки и сапоги.

В тишине хрустнула фанера, на снег брызнули буханки хлеба, машина проскользила еще десяток метров, накренилась, земля уплыла набок, и, судорожно сжимая руль, Пряхин понял: все, конец!

Выбираясь из кабины упавшей машины, не замечая хлещущей крови из рассеченной брови, он еще слышал протяжный и жалобный крик.

Когда он подбежал к тележке, женщина уже молчала.

Алексей повернул ее.

Губы крепко сомкнуты, серые глаза открыты, но бессмысленны. Он провел рукой по теплым векам, и женщина перестала смотреть в небо.

Снежинки падали на ее лицо и таяли. Потом таять перестали.

Он вглядывался в ее обыкновенное, худое лицо и думал, что убитая им похожа на возчиц с его завода.

Только теперь, в этот миг, понял он, чем так похожи друг на друга женщины, которых он видел. Худобой и синей тенью под глазами.

Пряхин поднял к небу лицо, залитое кровью, и глухой, нечеловеческий вой вырвался из его горла.

Хлестнула тяжкая мысль: «Так зачем я спасся? Чтобы убить?..»

Он был невменяем в эти мгновения, он был лишь обличьем человека.

Сознание работало прерывисто, временами он только видел окружающее, не понимая его. Он путал явь с видениями.

В какой-то миг Алексею показалось, что он тоже умер, – и белые тени, много белых теней встали в кружок возле него. Но это были не тени, а женщины, возившие хлеб в тележках, одетые в белые короткие халаты. Он понял это, когда тени стали поднимать убитую.

Пряхин пришел в себя, отстранил их тяжелым движением окровавленных рук и поднял мертвую.

Белые тени двигались перед ним, указывая дорогу, открывая двери, и с каждым шагом, отдававшимся в голове острой, непереносимой болью, Алексею казалось, что предел его страданию, тоске и вине уже настал и вот-вот он рухнет вместе со своей тяжкой ношей.

Дорога оказалась короткой, открылась последняя дверь, и вся его собственная боль растворилась, уступив место онемению: в небольшой комнате в одном углу он увидел глаза старухи – остановившиеся, ставшие блеклыми, а в другом – лица трех девочек, непонимающие, удивленные.

За что принес он сюда такую беду?

Глава вторая

Грешник

Жил ли он в те дни, в те часы, в те мгновения? Можно ли назвать это жизнью? Или только бредом, только сном, только выдумкой безумца?..

Временами он казался вполне успокоенным. Отвечал на вопросы, ел, куда-то ходил. Но говорил, ел, ходил Алексей словно в тумане: руки, ноги, язык действовали как бы самостоятельно, не управляемые сознанием.

А сознание, мозг, весь до последней клеточки, были заняты только одним – непоправимыми картинами того дня. Да, непоправимыми: ничего, ни одного жеста, ни одной фигуры, ни одной секунды невозможно исправить в тех видениях, которые без конца проходят перед глазами, повторяясь снова и снова…

Когда он вернулся к машине, едва переставляя ноги, ее уже окружила толпа. Чернобровая Сахно, вызванная, наверное, по телефону, о чем-то говорила с милицейским капитаном, старым, сморщенным, как печеное яблоко. Гудел разнобой голосов.

Окровавленное лицо Пряхина точно означало его виновность – перед ним смолкли и расступились. Начальница транспортного цеха просила его объяснить, рассказать все, как было, но он тупо смотрел на милиционера. Какая-то мысль никак не давала ему оторваться от этой фигуры.

Алексей то проваливался в забытье, и его сильно шатало, то возвращался.

– Пьяный, может? – спросил милиционер, и Сахно что-то ответила, мотнув головой.

Неожиданно Пряхин понял, почему так пристально разглядывал старика милиционера. На боку у него висела кобура с пистолетом.

То, что ему нужно.

Алексей шагнул вперед, наклонился и вцепился в милицейскую кобуру. Старик растерялся, несильно дернулся, Пряхин сунул руку за пистолетом и весь содрогнулся.

Судьба издевалась над ним. Хохотала просто.

В кобуре вместо пистолета был чулок. Обыкновенный, плотно скатанный чулок.

Алексей непонимающе разглядывал тряпку, и милиционер спросил, поняв и только теперь, запоздало, отшатнувшись:

– Чего ты удумал? Чего удумал?..

Мужики-доброхоты перевернули машину, и Сахно кочегарила газогенераторную установку. Шел дымок, пахло мирной печкой, топленной березовыми дровами. Машина завелась.

– Поезжайте, поезжайте, свидетели есть, замер проведен, – говорил Алексею старик милиционер, но до Пряхина его слова не доходили.

– Куда же я? Куда мне? – спросил он бестолково.

– Домой. Вызовут. Ждите.

– Как ждите? Чего ждать? – повторял Алексей.

Сахно с трудом затолкала его в кузов.

Он стоял наверху, оглядывал толпу, всматриваясь в морщинистое лицо милиционера, и снова, снова смотрел на гору, не понимая, никак не понимая, откуда и как возникла убитая им женщина.

Милицейский капитан сказал ему только, будто гора, по которой он ехал, во много раз длиннее хлебозаводской горки и женщина вышла с хлебозавода, когда Пряхин уже ехал и не мог ничего поделать с машиной, а она не посмотрела на дорогу. Это многое объясняло, но только не Пряхину. Его сознание точно остановилось в ту невероятную минуту: как привидение, возникла из снежной заверти женщина в белом халате и белая ее тележка.

Машина тронулась, Алексей сел на дно кузова. Потом лег.

Сахно вела машину неаккуратно – об аккуратности думать не приходилось, – Алексея трясло на рытвинах, но он ничего не чувствовал. Вот теперь он перешел свой предел. В глаза падали снежинки, но он не моргал. Силы оставили его. Он все видел – зрение фиксировало лица и предметы, – но ничего не понимал, ни о чем не думал: отрешенность как бы устранила его из жизни.

Сахно привезла Пряхина домой, он выбрался из кузова и отпрянул смятенно: на пороге стояла тетя Груня.

Она отдежурила в ночь, а теперь глядела, ни о чем не зная, приветливо улыбаясь, что-то пришептывала доброе, едва шевеля губами.

Ах, тетя Груня! Не там ты стоишь, не тому говоришь свои золотые слова! К старухе бы той, к трем девчонкам, тесно прижавшимся друг к дружке в углу. Там бы тебе быть, утешительнице. А ты словами своими разбрасываешься. Говоришь их кому? Убийце!

– Беда, тетя Груня, – выдохнул Алексей, упираясь рукой в дверную притолоку.

Он прошел к кровати, грохнулся на нее лицом вниз. В глазах темнота, только голос тети Груни слышится. Быстро все от Сахно узнала, приговаривает словечки, будто мягкие подушки подтыкает под рваную боль Алексея. Эти слова можно и не слушать, главное, что они есть, – убаюкивают, успокаивают, сыплются камушками по чистым половицам. Проваливался Пряхин куда-то, вновь возникал в старой теплой избушке – ровно был и не был он на этом свете…