— Надо уходить отсюда… Бежать! — решительно заканчивает за него Нефедов.

— Да, бежать! — подтверждает Бурсов. — Среди погибших мы ведь не значимся. Надо, значит, числить себя среди сражающихся. И кто готов на это, тому моя рука!

Первым протягивает ему руку Нефедов. Его примеру следуют все остальные. А за стенами барака все еще гремят выстрелы и рвутся цистерны с бензином. Хотя подслушать их разговор в таком шуме почти невозможно, Бурсов все же приказывает Нефедову осторожно выглянуть за дверь.

Майор возвращается спустя несколько минут. Докладывает, что у дверей барака никого нет. А часовые центральных ворот на своих местах.

Теперь все окружают Бурсова. Ждут указаний, как быть дальше, что делать.

— Никаких конкретных планов побега сообщить вам пока не могу, — охлаждает их энтузиазм Бурсов. — Всё узнаете в свое время. А задание каждому из вас такое: всеми путями добывать капсюли-детонаторы и бикфордов шнур. Помогать Азарову переносить в лагерь гексоген и другую взрывчатку. Будете получать все это у майора Огинского. Взрывчатка порошкообразная, и вы сможете насыпать ее в голенища сапог и вообще всюду, куда только сможете. Но понемногу, чтобы всегда можно было объяснить, что попала она туда случайно, во время работы по производству мин, А зачем эта взрывчатка, сами должны догадываться. Конкретнее узнаете в свое время.

ПРЕДАТЕЛЬСТВО СЕРДЮКА

Утром, когда офицеры шли на работу, лейтенант Азаров шепотом сообщил Бурсову:

— Я сделал интересное наблюдение, товарищ подполковник. Во время ночной заварухи взобрался на чердак нашего барака. У меня специальная лазейка для этого имеется. Сижу там и вижу все как днем. Станция-то, сами знаете, как полыхала! И вот, когда помощник капитана Фогта повел взвод эсэсовцев на станцию, я приметил путь, каким они шли. Вы ведь знаете, что вокруг тут все минировано. Особенно в направлении станции. Но есть, оказывается, проход. И я теперь знаю его. Набросал даже схему. Передать ее вам?

— Это, очень хорошо, друг мой Азаров! — хвалит его Бурсов. — Но схема пусть будет у вас. Спрячьте только ее получше. И никому ни слова об этом.

Некоторое время они идут молча, потом Бурсов спрашивает:

— А почему у Сердюка синяк под глазом? Давно он у него? Вчера ведь вроде не было.

— Свеженький, — усмехается Азаров. — Результат «разговора по душам» с унтер-фельдфебелем Краузом. Вечером после отбоя он у них состоялся.

— А как Крауз вообще к нему относится!

— Благоволит. На должность штубендинста — уборщика барака — назначил. Работенка не пыльная, и Сердюку она явно по душе. Потому и непонятно, за что же он его так разукрасил вдруг.

Крауз мог, конечно; «разукрасить» Сердюка и без достаточно серьезной на то причины, но Бурсова это очень тревожит. Выбрав момент, когда Огинский оказался с ним наедине, Бурсов спросил его:

— Видели сегодня Сердюка? Обратили внимание на фонарь под его глазом? Это дело рук Крауза. Чертовски не нравится мне это. Похоже, что снова был допрос с пристрастием. И главное, сразу же после стычки Крауза с вами…

Но тут возвратился выходивший в соседнее помещение доктор Штрейт. Он сегодня очень мрачен и раздражителен. Видно, сказывается вчерашний разговор с высоким начальством.

— У меня такое впечатление, — хмуро говорит он Огинскому, — что вы меня дурачите.

— Давайте прекратим опыты, господин Штрейт, — спокойно предложил ему майор Огинский. — Пусть капитан Фогт переводит нас с подполковником Бурсовым на другую работу.

И он демонстративно отодвигает в сторону алюминиевую миску, в которой только что приготовлял какую-то взрывчатую смесь.

— Но, но, — деланно смеется доктор Штрейт. — Нельзя быть таким обидчивым. У меня тоже ведь немало неприятностей. И неизвестно еще, кому будет хуже, мне или вам, если мы не добьемся успеха к девятому августа.

— Но ведь вы же серьезный ученый, доктор Штрейт, и должны понимать, что мы проводим, по сути дела, такое научное исследование, успех которого…

— Да, я понимаю, я все понимаю. Но у нас ведь ни малейшего проблеска пока. Да и был ли такой проблеск у вас, когда вы экспериментировали там, у себя?

— Проблеск был, — уверенно заявляет Огинский. — Но тогда мы экспериментировали с немецкими минами, а теперь приходится испытывать русские, а они, как вам хорошо известно, иной конструкции. Нам казалось, что вы понимаете это не хуже нас…

— Понимаю, понимаю, конечно, но нужно все-таки поторапливаться.

— А как же поторапливаться, когда недостает самого необходимого? Мне нужны для составления взрывчатых смесей разнообразные органические и неорганические вещества, а у нас почти ничего этого нет. До сих пор не можем достать даже такие флегматизаторы, как парафин и церезин. Приходится применять заменители, а они, сами знаете…

— Ну хорошо, хорошо! — останавливает его Шрейт. — Составьте подробнейший список, сам сегодня же поеду к химикам и раздобуду все необходимое.

Он действительно уезжает куда-то после обеда.

Воспользовавшись этим, к концу дня в монтажную заходят Нефедов и Горностаев. Огинский торопливо насыпает в голенища их сапог измельченную в порошок взрывчатку. Горностаев просит дать ему еще и капсюли, но Огинский энергично возражает:

— Вы что, тоже в сапоги их сунете? Не понимаете разве, что взлетите на воздух, если только хоть один из капсюлей будет помят? Нет уж, капсюли в другой раз, и то лишь в том случае, когда придумаете более оригинальный способ для их переноски.

— Я могу и как Азаров… — совершенно серьезно предлагает Горностаев.

— Азаров — человек, которому благоволит фортуна, — улыбается Огинский. — Ему всё удается, а вы непременно перекусите гильзу капсюля или проглотите ее.

Едва они уходят, как в монтажной появляется капитан Фогт, хотя обычно он редко заходит сюда в конце работы. Снаружи в это время раздается команда унтер-фельдфебеля Крауза «Раус!», призывающая военнопленных выходить из мастерских и строиться для отправки в лагерь.

— А вы задержитесь, — мрачно произносит Фогт, кивая в сторону Огинского. — Я предупредил Крауза, чтобы он отвел команду без вас.

У Огинского начинает тревожно биться сердце. Гауптштурмфюрер смотрит на него долгим, изучающим взглядом.

— Так вы, значит, еврей? — произносит он наконец скорее удивленным, чем возмущенным голосом.

Огинский молчит, с ужасом чувствуя, как лоб его покрывается испариной.

— Хорошую же шуточку вы со мной сыграли, — не дождавшись его ответа, продолжает Фогт. Он говорит теперь с Огинским по-немецки, нормальным человеческим языком, а не тем ломаным, похожим на издевательство над русской речью, каким гауптштурмфюрер изъясняется обычно с пленными. — Мало того, что вы скрыли свою национальность, вы еще втянули меня в эту авантюру с детонацией минных полей. Почему молчите?

А Огинский все еще не произносит ни слова, будто потерял дар речи. Но не от страха. Просто ненависть к этой скотине парализовала вдруг его. Если бы речь шла только о нем, Огинском, лучшим его ответом был бы, конечно, плевок в рожу этому фашисту.

— Почему скрыли свое еврейское происхождение, я вас спрашиваю? — повышает голос Фогт. — Почему числитесь по документам русским?

— Потому что мой отец действительно русский, — произносит наконец Огинский, понимая, что не имеет права давать волю своим чувствам. Ведь его судьба тесно связана с судьбою его товарищей.

— А мать? Мать ведь у вас еврейка!

— Да, моя мать еврейка, — спокойно подтверждает Огинский, — но по законам нашей страны сын может считать своей национальностью национальность любого из своих родителей.

— Законы вашей страны не распространяются, однако, на Германию! — уже орет взбешенный гауптштурмфюрер. — А по нашим, немецким, законам вы считались бы евреем даже в том случае, если бы в вашем роду еврейкой была одна только ваша прабабушка. Вы понимаете теперь, в какое положение ставите меня перед моим начальством? Как я им объясню, что доверился еврею?