– Я вас вылечу, Малоссен…

Я не знаю, когда Фосиньи обращался ко мне с этой своей речью в качестве общеукрепляющего. Вчера? Месяц назад? Десять лет? Ко всем прочим положенным временам изъявительного наклонения Фосиньи добавил еще одно, которое можно было бы назвать настоящее в настоящем. Это время грез охранников тюрьмы, настоящее неизбывного сожаления, зуб, вечно ноющий под бормашиной угрызений, бесконечное мгновение агонии, конец бесконечности, когда мертва всякая надежда, даже надежда на смерть… настоящее в настоящем, по Фосиньи, это время пытки.

Я не знаю, когда говорил со мной Фосиньи.

Я не знаю ничего, кроме своей камеры.

О, моей камере в Шампроне могли бы позавидовать и честные граждане. Я так и слышу возмущенный возглас этого честного гражданина. Непорядок! Какая расточительность! Представьте вот, опасных преступников держат в памятнике архитектуры! Вековая постройка с высокими сводами! Даже нет решеток на окнах. Небьющиеся стекла! Камера с видом на колосящиеся поля, вы только задумайтесь на секунду! Убийцы любуются природой! Кретоновые шторы – для защиты от прямых солнечных лучей. Еще и телевизор в придачу!

– Я принял эту тюрьму как культурное учреждение, Малоссен, и сделал из нее учреждение воспитательное. Культура, которая не воспитывает, это опасный криминогенный фактор! Вспомните классические примеры: Жюльен Сорель, Раскольников… Мой предшественник, господин Сент-Ивер, которого вы хорошо знали, не учел этого аспекта проблемы. Что ж, идеалист…

Фосиньи это вам не Сент-Ивер – ныне покойный бывший директор Шампронской тюрьмы и первый возлюбленный Клары, – этот твердо стоит на земле и смотрит вам прямо в глаза.

– Сегодня главное и основное в нашей культуре, хотим мы того или нет, передается посредством телевидения. Но снаружи телевидение – первый подстрекатель преступлений. А вот здесь, у нас, оно стоит на службе педагогики. Вы любите телевидение, Малоссен?

В каждой камере – по заключенному, каждому заключенному – по телевизору. На общественные средства! На ваши, кровные! Да, мадам. Да, мсье. Это при помощи ваших медяков телевизор замуровали в стену моей камеры. Это на ваши деньги его заплавили в прочный пластик, который делает его неуязвимым. Это ваш презренный металл соединяет отдельные точки, выводя их на панель управления Фосиньи. И это Фосиньи, чиновник, оплачиваемый из вашего кармана, включает твой телевизор в любой час дня или ночи, сна или бодрствования, на несколько секунд или на целые часы, и ты не можешь ни сделать потише, ни переключить программу, ни вырубить вообще из розетки.

В первый раз от неожиданности я прижался к стене. Мне показалось, что взорвалась Шампронская тюрьма. Что ее построили на вулкане, и что началось извержение, и что стены вот-вот обрушатся на наши грешные головы. Но нет. Это просто включился телевизор. Восхитительный взрыв, там, наверху, на экране, бесконечно отраженный четырьмя стенами моей камеры. И с того момента стали повторяться эти первые разы. Настоящее по Фосиньи. Моя камера все время взрывается. В этом и состоит вся идея Фосиньи. Вы любитель взрывов, Малоссен? Получайте! Моя камера стала эпицентром непрерывной бомбежки. В моменты затишья остается лишь дрожать, ожидая возобновления военных действий. Разумеется, можно не смотреть на экран, но от звука никуда не денешься, даже спрятавшись под матрас. Все, что когда-либо взрывалось на пленке, с тех пор как кино стало звуковым, теперь взрывается в моей камере. Оружейные склады, частные дома, нефтеперерабатывающие заводы, сейфы, заминированные машины, мост через реку Кваи, остров капитана Немо, моя камера взрывается двадцать четыре часа в сутки – простая идея Фосиньи. Клин клином. Лечение сверхдозами. Полагаю, что насильникам он прописал крики терзаемых женщин, убийцам – хрипы перерезанных глоток, а зачинщикам массовой бойни – горы трупов…

Результат одинаков для всех заключенных: телефобия, застывший взгляд, тупая механическая поступь в час ежедневной прогулки, непрекращающаяся дрожь во всем теле, кое у кого эпилептические припадки, нетронутые тарелки в столовой.

Случаются и сцены панического страха, по дороге обратно в камеры, упираются, не хотят идти, но убедительность дубинок Фосиньи весьма эффективно дополняет его педагогический проект.

Захлопывается дверь.

Поворачивается ключ в скважине.

Закрывается глазок.

Тишина.

Я.

И телевизор, там, наверху.

48

ДУХ ЧАСОВОГО

К настоящему моменту я, верно, сошел бы с ума или повесился, как некоторые, на спинке своей кровати, на оконной щеколде, на трубе батареи. Только тут вмешался Фосиньи со своим благодеянием.

– Я оставил для вас особую камеру, Малоссен, в которой содержался ваш друг Стожилкович. Вы помните Стожилковича? Тот, что вооружил престарелых дамочек Бельвиля и собирался перевести Вергилия на сербско-хорватский? Он скончался здесь, у нас, в прошлом году.

Они убрали стол, стул, словари и корзину для бумаг, но я все равно сразу же узнал эту камеру. И мой дядюшка Стож поселился во мне, как только я поселился у него. И вовсе не воспоминание о Стожиле внезапно захватило меня, а он сам, лично. Не его облик и не звук его голоса (Фосиньи конфисковал мои глаза и уши), но само существо его проникло внутрь меня, тончайшая, наполненная смыслом эссенция его существа, его запах, этот душок, который следовал за ним по пятам, как тень, и окружал его со всех сторон, как будка часового, стоило ему где-нибудь остановиться на минуту. Честно говоря, я узнал камеру старика Стожила, мгновенно учуяв его амбре. Стожил уступил мне свою будку. И я заперся там, оклемавшись немного от первых взрывов. А потом пришел его голос, внутренний голос, который не могли перекрыть никакие извержения.

– Тебе не кажется, что здесь чем-то пахнет, чьими-то носками, а?

Он любил задавать этот вопрос. А когда ваши уши становились уже пунцовыми, он уточнял:

– Не извиняйся, это моими.

И важно добавлял:

– Дух часового.

Мой старый дядюшка Стож всю юность провел на посту, отпугивая своими носками сначала нацистскую гидру, потом сталинского людоеда, здесь, совсем рядом, за балканскими воротами, в то время, когда меня еще не было и в проекте.

– Часовой, достойный этого почетного звания, никогда не вешает нос.

О, этот голос Стожила, такой теплый, насыщенный и низкий, что кажется, он поднимается из глубин вашего же нутра.

– Ну что, насажаем дров?

На его языке это означало поиграть в шахматы. Из всех партий, которые нам довелось с ним сыграть, ни одна не ускользнула у меня из памяти, несмотря на беспрестанные взрывы взбесившегося телевизора.

– D5, мой мальчик. Если ты пойдешь слоном на d5, то я пойду ферзем на сЗ, а если ты вздумаешь выбраться, схапав моего ферзя, мой черный слон поставит тебе мат на аЗ. Мат, который поставил Боден Шульдеру, в 1860-м, классика. Я же тебе говорил: осторожнее на диагоналях! Ты сегодня что-то совсем не в форме.

Сколько раз он обыгрывал меня в полумраке Магазина, ночной сторож Стожилкович? Днем взрывались бомбы. Ночью Стожил подрывал мою защиту.

А от бомб я оглох.

Фосиньи упустил это из виду.

Я оглох от взрывов.

Фосиньи, бомбы лишают меня слуха! Делайте громче, сколько хотите, я уже не слышу вашего телика!

Тот же феномен, что и тогда в Магазине: стрекотание в геодезическом центре моего мозга. Адская боль, сверлом жужжащая у меня в голове, прорывается вдруг наружу через уши. На несколько секунд я зависаю посреди камеры на раскаленном добела стальном проводе, проходящем через мой череп.

Потом боль утихает.

Я глух.

Извини, Фосиньи, от холодного оружия меня пробирает понос, от огнестрельного меня рвет, а от бомб я глохну. Убеждай, не убеждай, когда организм не принимает, он не принимает.

Весьма существенная деталь: эти приступы глухоты пробуждают во мне на редкость прозорливого шахматиста.

– Слон на d5, и тебе шах, Стожил, и, если ты берешь его конем, я хожу ферзем на f8, и тебе опять шах. Конечно, твой король может поиметь моего ферзя, но тогда я подпираю тебя ладьей на с8. Шах и мат! Я же тебе говорил: осторожнее на горизонталях.