— Как ты можешь, Сюзанна? Что за легкомыслие — вот так судить о большом ученом, когда не понимаешь ни его языка, ни его идей! Скажу по совести, слушать Хикки мне в сто раз интереснее, чем твою сестрицу Мари-Клод или твоего зятя Максима; она уже тысячу раз объясняла, отчего у ее детей всегда насморк, а он вечно расписывает свои военные подвиги.

— Очень великодушно с твоей стороны напоминать мне про улицу Фонтенель, когда до нее шесть тысяч километров! У меня в этой Америке и так все нервы расстроились…

— Нервы — самое простое оправдание, — сказал я, пожимая плечами.

Наша чернокожая служанка доложила, что обед подан. Я шел вслед за Сюзанной и горько упрекал себя за несдержанность. В последние недели между нами все чаще случались вот такие размолвки. Я возвращался домой полный жалости к моей бедной изгнаннице и твердой решимости держаться с ней по-отечески мягко и ободряюще; я живо представлял себе, как буду отныне великодушен и добр. Но стоит нам остаться вдвоем, и ее непременно рассердит какое-нибудь мое неосторожное слово. И пять минут спустя уже в разгаре никому не нужный спор, сыплются резкости и упреки. «Нет, — говорил я себе, входя в столовую, — сегодня вечером я этого не допущу, я не позволю себе злиться…» Но Сюзанна, раз начав, уже не знала удержу; в ней, словно в некой пифии, разгоралось внутреннее пламя. Едва на столе появилась засахаренная дыня, она вновь заговорила о ненавистной мне улице Фонтенель: утром пришло оттуда письмо, в нем сообщалось, что месье Ковен-Леке нездоров.

— Теперь-то ты понимаешь, чем это грозит? — говорила Сюзанна. — Жером с Анриеттой опутают папу, обведут вокруг пальца, а я по твоей милости торчу здесь, за океаном, и не могу отстоять свои права. Понимаешь теперь, почему я с самого начала не хотела сюда ехать?

— Сюзанна, дорогая, я не хотел бы опять затевать этот тяжелый разговор, — сказал я. — Но, во-первых, когда президент Спенсер пригласил меня прочесть здесь курс лекций, я принял приглашение с твоего согласия. И потом, я тысячу раз просил тебя хоть ненадолго забыть про эти ваши семейные распри. Жером с Анриеттой хотят заполучить фермы твоего отца? Ну и что же! Так оно и есть. Ты тут ничего не сделаешь, и я тоже. И никакие твои разговоры не помогут. Так ради всего святого, поговорим о чем-нибудь другом… Потому что, право, обидно: мы с тобой попали в молодую, незнакомую страну, живем среди новых, необыкновенно интересных людей, а ты каждый вечер толкуешь все об одном и том же — о правах на земельную собственность в Верхней Нормандии… Нет-нет, довольно!.. Есть в этом что-то мелкое, пошлое, мне это мучительно, в конце концов… Я люблю тебя глубоко, искренне, но от этих разговоров я задыхаюсь. Попытайся проявить немного благородства и широты душевной… ты вполне на это способна…

— Да, я знаю, — сказала Сюзанна с горечью. — Мужчины вроде тебя взывают к благородству и широте душевной из чистого себялюбия, когда им это на руку. Тебе-то в Америке хорошо… Во-первых, ты просто бессердечный: оторван от детей, от родных, от друзей, и хоть бы что, с глаз долой — из сердца вон… И потом, тебе лестно, что здешние дурочки, вроде этой Мюриэл Уилсон, тобой восхищаются, будто ты гений…

— Ее фамилия не Уилсон, а Уилтон, и если она слушает мои лекции…

— …то, конечно, только из любви к Бальзаку? Ничего подобного, Дени, и ты сам это понимаешь не хуже меня… А вообще мне все равно, можешь сколько угодно ухаживать за всякими американскими трещотками, только после этого, пожалуйста, не читай мне проповедей насчет благородства… А что до земельной собственности, ты так ее презираешь… однако в старости, уж наверно, не откажешься от дома на улице Фонтенель… если только мне удастся его уберечь от этой жадины Жерома.

Я понял, что уже ничего не поправишь, остается только ждать, пока буря утихнет. Но тут в меня вселился какой-то демон; когда мы вышли из столовой и Сюзанна села в свое привычное кресло, я подошел к столику рядом с ней, словно затем, чтобы поставить чашку кофе, через прорезь в свернутых трубкой газетах незаметно нажал на кнопку и включил аппарат Хикки. На секунду мне показалось, что я попался. Сюзанна, опустив книгу на колени, спросила небрежно (я вообразил, что она только притворяется равнодушной, но ошибся):

— Чьи это бумаги?

— Какие бумаги? А, это… Хикки дал мне посмотреть кое-какие журналы.

Она больше не расспрашивала. Аппарат был повернут в ее сторону и лежал достаточно близко. Я уселся напротив, раскрыл том Бальзака и, прикидываясь, будто делаю какие-то заметки, наблюдал за женой. Она читала «Люсьену» — я люблю эту книгу и сам посоветовал Сюзанне ее прочесть, но, видно, мысли ее где-то витали. То и дело она опускала книгу на колени и задумывалась. Несколько раз она уже приоткрывала рот, готовая заговорить со мной, но я сидел с неприступным видом, не поднимая глаз, и она, чуть вздохнув, опять бралась за книгу. Около десяти часов она поднялась.

— Я устала, — сказала она. — Пойду лягу.

— Сейчас я докончу главу и тоже приду, — ответил я.

Едва она вышла из комнаты, я вытащил огромный «пистолет» из газетного футляра, остановил часовой механизм, спрятал аппарат в свой ящик и запер его на ключ. После этого, заглушая смутную тревогу и некоторые угрызения совести, я пошел к Сюзанне.

Назавтра я с нетерпением ждал, когда же кончится лекция Хикки и часы лабораторных занятий и можно будет к нему зайти. Мне не повезло: я столкнулся с его лаборантом Дарнли. Как при нем сказать, что у меня с собой пленка и я хочу узнать, что же на ней записано? Но Хикки быстро заметил мое смущение и заговорил первый.

— Дорогой мой, — сказал он мне, — не стесняйтесь, говорите при Дарнли. Ведь он не только мой сотрудник: он лучше, чем я, поможет вам расшифровать психограмму, которую вы принесли… Да, я называю эти записи психограммами… Дарнли проведет вас в подвал — там у меня установлен звуковой аппарат — и включит его для вас… Нет-нет, не бойтесь… Пусть он, а не я обучит вас этой механике, тут нет никакой нескромности, напротив… Я полагаю, запись, которую вы принесли, на французском языке?

— Да, разумеется.

— Вот видите! Дарнли ни слова не знает по-французски, а я кое-что понимаю, во всяком случае несложные фразы… Следовательно, так будет лучше… Ну что ж, до скорой встречи… Когда кончите, загляните ко мне на прощание.

Дарнли взял «пистолет», и я в полутьме побрел за ним. На ходу он объяснял, что пленку проявляют, пропуская через разные растворы и затем просушивая; одновременно запись преобразуется в звук. Дарнли — жизнерадостный молодой человек, известный на факультете спортсмен — держался дружелюбно и просто, но меня мучила совесть и я уже сожалел о своей затее. В его лаборатории мне пришлось довольно долго ждать, пока он готовил свои приборы; когда я поглядел на часы, оказалось, уже седьмой час. Опять Сюзанна будет сердиться, что я поздно пришел домой. Бедняжка, я перед ней виноват. Разве то, что я сейчас делаю, не предательство?

— Ready?[2] — неожиданно окликнул меня Дарнли.

Я ответил, что готов. Послышалось мерное пощелкиванье, словно застрекотал киноаппарат, раздался не то шорох, не то шепот, перебиваемый глухим равномерным шумом (я скоро понял, что это дыхание), и сквозь все это зазвучал слабый голос… не то чтобы в точности голос Сюзанны, но очень похожий. Он говорил что-то не слишком понятное, я не сразу догадался: это мысли Сюзанны перемежались фразами из книги, которую она читала.

Не стану приводить большие отрывки из психограмм, ибо эти записи почти всегда длинны, однообразны и довольно скучны, да притом в наши дни все, у кого есть психограф, иначе говоря, большинство моих читателей, прекрасно знают, что это такое.

Однако отрывок из психограммы, о которой идет речь, я сейчас приведу, ибо она была первая, которую я услышал в своей жизни, и я хотел бы дать понятие о том, в какое изумление и растерянность она меня повергла. Чтобы читателю было легче разобраться, фразы, выхваченные из книги, лежавшей в тот час перед глазами Сюзанны, я подчеркиваю.

вернуться

2

Готовы?(англ.)