Вскоре дверь рухнула. Воины в кожаных шлемах, обитых медью, лезли через сооруженную преграду.

Люций и Фульвий схватили дубовую скамью и, раскачав ее, швырнули в людей: бешеный вой и — тишина.

Зажужжали стрелы, зазвенели метательные копья. Отец и сын, укрываясь от стрел, ложились ничком на землю, вскакивали, наносили удары. Мечи их были покрыты кровью. Она скатывалась с лезвий крупными рубиновыми каплями.

Воины раскидывали скамьи, разрушали стену, стараясь проникнуть внутрь.

Обнаружив, что в лаватрине есть горячая вода, Флакк наполнил жбан и, подкравшись, плеснул кипятком в лица нападавших. Воины в ужасе отступили — двое лишились глаз. Это было страшно.

Борьба принимала ожесточенный характер. Теперь прибавилась еще жажда мести.

— Воды! — кричал Фульвий, и сын таскал кипяток, которым они обваривали легионеров.

Так продолжалось несколько часов. Но когда прибыл Опимий, обстановка изменилась: он повелел зажечь лаватрину и броситься на приступ.

Приказание было немедленно исполнено. Воины, застревая между скамей, падали, спотыкаясь, лезли вперед, — скоро образовалась куча барахтающихся тел, которую бешено рубили Фульвий и Люций.

А легионеры прибывали. Один из них метнул тяжелое копье; уклоняясь, Люций споткнулся, что-то ударило его по голове, и беспросветная ночь заволокла глаза.

Флакк держался дольше. Окруженный со всех сторон, он защищался, как лев, его меч, сверкая, рубил направо и налево, пока подкравшийся сзади воин не нанес ему удар между лопаток. Фульвий пошатнулся, но нашел в себе силу повернуться и поразить врага насмерть.

Опимий стоял, глядя на медные языки огня, лизавшие лаватрину, и ему казалось, что они похожи на рыжие кудри гетеры Никополы, наглой упитанной толстухи.

Две головы, прыгая, как тяжелые мячи, по влажной дорожке, подкатились к ногам консула. Недоумевая, он вгляделся и — вздрогнул: это были головы Фульвия и Люция. Он отвернулся и пошел быстрым шагом к Авентину. Ему показалось, что консуляр подмигнул, а сын его скривил губы в презрительную усмешку.

Оглянувшись, он ускорил шаги, чувствуя, как неприятный холодок ползет по спине, а сердце начинает стучать все сильнее, все отрывистее, как молоток по наковальне, и когда подходили к сборному месту у храма Дианы, вспомнил с досадою, что не спросил центурионов, сколько погибло воинов у лаватрины.

XXXI

Авентин был очищен. Груды трупов лежали на склонах холма, обагряя кровью влажную землю. В плен не брали, а убивали на месте — человеческая жизнь не стоила унции, одной двенадцатой асса, и Минерва, изображенная на ней, олицетворяла не Рим, город закона и права, а жалкий притон разбойников.

В начале боя Гай удалился в храм Дианы. Он слышал бешеные крики, звон оружия и жалел, что отказался тогда от советов Фульвия; его доброта и мягкость, любовь к плебсу и рабам вызвали этот взрыв ярости и ненависти.

«Оптиматы дорожат властью, богатством, спекуляцией, торговлей рабами, — думал он, — боятся, что я уничтожу все это… Все началось с Карфагена… Нет, это был только предлог, чтобы низвергнуть меня, народного трибуна…»

Он остановился перед статуей Дианы, отлитой из бронзы. На строгом лице богини лежала тайна заоблачных дум.

— Нужно умереть, — шепнул он, — скоро там все будет кончено. Фульвий и Хлоя погибли, друзья — тоже.

Он выхватил кинжал, нащупал сердце и замахнулся, но чья-то рука ухватила его сзади.

— Подожди, — услышал он голос Помпония, — бежим!.. Не лучше ли сохранить себя для будущей борьбы, чем бесславно погибнуть?

— Ты один? А где Леторий? Где Фульвий и Хлоя?

— Леторий здесь, он сторожит у входа… Фульвий и Люций, говорят, погибли, а Хлоя — неизвестно где.

— Она тоже погибла, — уверенно вымолвил Гракх, — иначе она была бы здесь…

— Бежим, — повторил Помпоний, — Филократ здесь, нас четверо…

Гай покачал головою.

— Зачем бежать? — говорил он. — Все рухнуло, жить незачем. Скажи, много погибло рабов и плебеев?

— Все погибли. Бежим, пока не поздно!..

Равнодушие к жизни, к борьбе, которую он так любил, для которой пожертвовал лучшими силами, привязанностью, придавили Гракха. Он пошел с друзьями, не стараясь держаться мест, укрытых от глаз противника.

Неподалеку от деревянного моста через Тибр они обнаружили погоню. Центурион во главе отряда шел усиленным маршем.

Гай понял, что спасение немыслимо, и опять хотел лишить себя жизни, но друзья сказали:

— Беги с Филократом, а мы задержим неприятеля!

Помпоний и Леторий остановились на мосту с обнаженными мечами. Тут некогда, по преданию, Гораций Коклес один удерживал долгое время этрусское войско. Перед глазами друзей возникла картина, виденная в доме Гракхов: Минерва помогает знаменитому римлянину.

— Богиня! — воскликнули они. — Помоги нам отразить нападение!..

Но Минерва не помогла. Центурия набежала сомкнутым строем — десятки мечей опустились на их головы, тела были изрублены и брошены в Тибр.

— Вперед! — крикнул центурион и обратился к Септиму-лею, который сопровождал отряд, надеясь получить голову Гракха (за нее была объявлена консулом награда золотом по весу). — Как прикажешь, господин, захватить их живьем или убить на месте?

— Делай, как хочешь, — пожал плечами Септимулей, — только смотри, чтоб не улизнули.

Смеркалось, когда Гай добежал до рощи, посвященной Эринниям: дальше он идти не мог (поскользнувшись у моста, он вывихнул себе ногу) и, тяжело дыша, опустился на влажную землю.

— Брат Филократ, — молвил он, — слышишь, враг приближается?

— Подождем.

Голоса легионеров доносились все ближе.

Филократ, сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, обнял трибуна и пронзил его мечом. А затем, установив меч поудобнее, бросился сам на него.

Воины нашли Гракха и Филократа в объятиях друг друга. Они были еще живы, но никто не мог нанести удар Гаю, пока не был умерщвлен Филократ, прикрывавший его своим телом.

Центурион отрубил Гракху голову и попытался унести, чтоб получить награду, но Септимулей воспротивился.

— Голова принадлежит мне, — сказал оптимат с отвратительным смехом, — по приказанию консула я — только я — должен доставить ее. А ты, — прибавил он, — получишь повышение по службе.

Центурион молчал: спорить он не решался, боясь мести всесильного оптимата, и только досадовал на себя, что не задержался на мосту, не дал Гракху уйти.

— Тела бросить в Тибр, — донесся с моста голос Септимулей. — Пусть рыбы и раки сожрут народного трибуна!

XXXII

Приобрев в Арпине лошадь, Марий выехал за город ранним утром.

Бледно-васильковое небо, пронизанное багряными лучами солнца, казалось огромной чашей, опрокинутой над землею, и два-три прозрачных облачка, заблудившихся, точно овцы, в широком поле, медленно двигались, как бы в поисках своего стада. Мягкая пыльная дорога лежала между полей, вспаханных деревянным плугом, и пропадала за рощей, прижавшейся к полноводному ручью. Было тепло, и Марий, освободившись от тоги, ехал в одной тунике, понукая коня.

«Как радостно, как прекрасно это небо и солнце, и как противна наша рабская жизнь, — думал он, озираясь на поля и рощи и стараясь забыть кровавую борьбу на Авентине, но мысли упорно возвращались к ней, и окружающая природа, казалось, тускнела, становилась пасмурной.

События в Риме произвели на него тяжелое впечатление: он видел избиение гракханцев, но не примкнул к ним, хотя и ненавидел оптиматов: «Зачем было подвергать себя преследованиям? Что могла сделать кучка людей против легиона? И на что надеялся Гракх? На помощь богов, на помощь копьедержательницы Минервы?» Он усмехнулся, покачал головою: «Нобили поступили с плебсом жестоко: перебили более трех тысяч, трупы бросили в реку, имущество отняли, а вдовам запретили носить траур. Говорят, у Лицинии, жены Гая, они отобрали даже приданое, а Квинта, сына Фульвия Флакка, казнили. Но никто и ничто не может запугать плебеев: придет время, и враги реками крови ответят за каждую пролитую каплю».